Библиотека

Бытие и вопрос о Боге. Пауль Тиллих

 

 

 

Предисловие

Протестанский мыслитель Пауль Тиллих, близкий к экзистенциализму и “диалектической теологии”, известен нашему читателю прежде всего как теолог и культуролог, а не как собственно философ. Между тем в философии XX столетия немногие мыслители – Хайдеггер, Сартр, Жильсон и Сантаяна и некоторые другие – пытались столь основательно строить онтологию.
Понятие Бога у Тиллиха – теологический синоним категории Бытия, понимаемого в духе позднего Шеллинга и Хайдеггера как основание мира. Это бытие как таковое, невыводимое из бытия вещей и несводимое к нему, необъяснимое в категориях субъектно-объектной структуры. Бытие изначальнее всяких разделений, в том числе и разделения на имманентное и трансцендентное. Бытие или Бога Тиллих в духе поздней схоластики называет “Самим-Бытием” (Being Itself, Esse ipsum). Как и Хайдеггер, Тиллих считает, что бытие человека – единственный ключ к Бытию как таковому. Экзистенциальный страх человека, его “забота” о смысле Бытия – свидетельство того, что человек внутренне с Бытием связан, но отчужден от него в своем земном существовании. Религиозность есть состояние “предельной заботы” (ultimate concern) о безусловном смысле Бытия. По этой причине религиозность признается Тиллихом фундаментальной характеристикой человека. В связи с этим задачу теологии он видит в корреляции вечных экзистенциальных “вопросов” человека и “ответов”, содержащихся в христианском Откровении. Это, по мнению Тиллиха, должно способствовать преодолению отчуждения человека от Бога, мира и самого себя.
Всеобъемлющая по замыслу и проблематике трехтомная “Систематическая теология” – главный философский труд Тиллиха. Ее первый том, впервые опубликованный в Чикаго в 1951 г., содержит “онтологический” раздел “Бытие и вопрос о Боге”, отдельные, с нашей точки зрения наиболее важные, параграфы которого мы предлагаем читателю.
Transl. from:
Tillich P. Systematic Theology (Three volumes in one). Volume one. University of Chicago Press, 1971. P. 163-156, 186-192, 202-211.
Систематическая теология. Том I, часть II, раздел I.
“Бытие и вопрос о Боге”: Введение,
параграфы 6, 7, 8, 10, 11, 12
часть II
1. Бытие и вопрос о Боге
Введение: Вопрос о бытии
Основной вопрос теологии – это вопрос о Боге. Бог есть ответ на вопрос, заключенный в бытии. Проблема разума и откровения вторична по сравнению с проблемой бытия и Бога, хотя рассматривали мы ее раньше. Как и все остальное, разум обладает бытием, соучаствует в бытии и логически подчинен бытию. Следовательно, в анализе разума и вопросов, заключенных в его экзистенциальных конфликтах, мы вынуждены были предвосхищать те понятия, которые выводятся из анализа бытия. В нашем движении от взаимосвязи разума и откровения к взаимосвязи бытия и Бога мы идем к большей глубине и основательности: в традиционных терминах – идем от эпистемологического вопроса к онтологическому. Онтологический вопрос состоит в следующем: что есть бытие как таковое? Что оно такое само по себе, не отдельное сущее и не совокупность сущих, не конкретное и не абстрактное, но нечто всегда присутствующее в мышлении, когда мы говорим, что нечто есть? Философия ставит вопрос о бытии как таковом. Она исследует все, что есть, поскольку оно есть. Это ее основная задача, и данный ею ответ определяет анализ всех конкретных форм бытия. Такова “первая философия”, или, если еще возможно употреблять этот термин, “метафизика”. Поскольку некоторые значения понятия “метафизика” делают его употребление рискованным, более предпочтительным оказывается понятие “онтология”. Онтологический вопрос, вопрос о Самом-Бытии, вызывается “метафическим шоком” – шоком возможного небытия. Этот шок часто выражается в виде вопроса: “Почему существует нечто? Почему не существует ничто?” Но такая форма вопроса бессмысленна, поскольку любой возможный ответ зависит от такого же вопроса в бесконечной регрессии. Мысль должна начинаться с бытия, она не может обойти его, как показывает сама форма вопроса. Если мы спрашиваем, почему нет (т.е. не есть) ничто, то тем самым приписываем бытие даже небытию. Мысль основана на бытии, и свое основание она покинуть не может; однако мышление может представить себе отрицание всего, что есть, и описать природу и структуру бытия, дающую всему, что есть, мощь сопротивления небытию. Мифология, космология и метафизика ставили вопрос о бытии скрыто и явно и старались ответить на него. Это предельный вопрос, хотя в основе своей он является скорее выражением человеческого существования, нежели логически сформулированным вопросом. Когда переживается это состояние существования и ставится этот вопрос, все сущее исчезает в бездне возможного небытия; исчезает даже Бог, если он не Само-Бытие. Но если все отдельное и определенное исчезает в свете предельного вопроса, то как же возможен ответ? Разве онтология в таком случае не сводится к пустой тавтологии о том, что бытие есть бытие? Разве понятие “структура бытия” не является противоречием в терминах, утверждением о том, что лежащее вне всякой структуры само обладает структурой?
Онтология возможна, потому что существуют понятия, менее универсальные, нежели бытие, но более универсальные, нежели любое другое онтическое понятие, то есть понятия, названные “принципами”, или “категориями”, или “предельными понятиями”. Человеческое сознание тысячи лет работало над их открытием, формированием и упорядочиванием. Но к единой точке зрения люди так и не пришли, хотя соответствующие понятия возникают вновь и вновь почти во всех онтологических построениях. Систематическая теология не может и не должна входить в онтологическую дискуссию как таковую. Однако она должна рассматривать эти основные понятия с точки зрения их теологической значимости. Такое рассмотрение необходимо в каждой части теологической системы, и оно может косвенно оказывать глубокое влияние на онтологический анализ. Но сфера онтологической дискуссии – это не теологическая сфера, хотя теолог должен быть хорошо с ней знаком.
Представляется возможным выделить четыре уровня онтологических понятий: (1) основная онтологическая структура, являющая собой скрытое условие онтологического вопроса; (2) элементы, конституирующие онтологическую структуру; (3) характеристики бытия, являющиеся условиями существования; (4) категории бытия и познания. Каждый из этих уровней требует особого анализа. Здесь необходимы некоторые замечания, касающиеся общего онтологического характера этих уровней.
Онтологический вопрос предполагает вопрошающего субъекта и объект, о котором ставится вопрос; онтологический вопрос предполагает субъектно-объектную структуру бытия, которая в свою очередь, предполагает структуру “самость-мир” как основное “сочленение” бытия. Самость обладает миром, к которому она принадлежит; такая в высшей степени диалектическая структура предшествует другим структурам как логически, так и эмпирически. Анализ этой структуры должен быть первым шагом в решении любого онтологического вопроса. Второй уровень онтологического анализа имеет дело с элементами, конституирующими основную структуру бытия. Они образуют полярность основной структуры, и именно полярность делает их только принципами, а не общими понятиями высшего порядка. Можно представить себе сферу природы помимо или вне истории, но не существует сферы динамики без формы или индивидуальности без универсальности. Верно и обратное. Каждая из сторон полярности значима лишь постольку, поскольку связана логическим следованием с противоположным полюсом. Три важнейших пары элементов создают основную онтологическую структуру: индивидуальность и универсальность, динамика и форма, свобода и судьба. В этих трех полярностях первый элемент выражает отношение бытия к самому себе, его мощь быть чем-то для самого себя, а второй элемент выражает “связанность” бытия с чем-то еще, его бытие как части вселенского бытия.
Третий уровень онтологических понятий выражает способность бытия к существованию и различие между сущностным и экзистенциальным бытием. Как в переживании, так и в анализе бытие обнаруживает двойственность сущностности и экзистенциальности. Не существует онтологии, которая могла бы игнорировать эти два аспекта, будь они гипостазированы в виде двух “царств” (Платон), или соединены в полярном отношении потенции и акта (Аристотель), или противостоят друг другу (Шеллинг1 , Кьеркегор, Хайдеггер), или выводятся одно из другого: либо существование из сущности (Спиноза, Гегель), либо сущность из существования (Дьюи, Сартр). Во всех этих онтологических построениях обнаруживается двойственность сущность и экзистенциального бытия и ставится вопрос об отношении сущностного и экзистенциального бытия друг к другу и к Самому-Бытию. Ответ же зависит, в свою очередь, от полярности свободы и судьбы на втором уровне онтологического анализа. Однако свобода как таковая не является основанием существования, а основанием является скорее свобода в единстве с конечностью существования. Конечная свобода есть поворотный пункт от бытия к существованию. Следовательно, анализ конечности в ее полярности с бесконечностью и в ее отношении к свободе и судьбе, сущности и существованию, – этот анализ есть задача онтологии на третьем уровне.
Четвертый уровень онтологических понятий имеет дело с теми понятиями, которые традиционно назывались категориями, то есть основными формами мышления и бытия. Они причастны к природе конечного бытия и могут быть названы структурами конечного бытия и мышления. Определять их количество и построение – одна из бесконечных задач философии. С теологической точки зрения должны быть проанализированы четыре основных категории: время, пространство, причинность и субстанция2 . Категории, подобные количеству и качеству, не имеют определенного теологического значения и не будут специально обсуждаться. К другим же понятиям, часто именуемым категориями, – например, к движению и покою, единству и множеству, мы скрыто обращаемся на втором уровне анализа: к движению и покою – в связи с динамикой и формой, к единству и множеству – в связи с индивидуальностью и универсальностью. Полярный характер этих понятий ставит их на уровень элементов основной онтологической структуры, а не на уровень категорий. И наконец, следует сказать, что две из трансценденталий (transcendentalia) схоластической философии, истина и благо (verum, bonum) обычно сопоставляются с бытием и единством (esse, unum), а не принадлежат чистой онтологии, поскольку они значимы только в отношении к субъекту ценностей. Их онтологическое основание, однако, необходимо обсудить в связи с дуализмом сущности и существования. Хотя цель данного раздела теологической системы – вопрос о Боге как вопрос, заключенный в бытии, понятие конечности является центром этого анализа, поскольку именно конечность бытия ведет нас к вопросу о Боге.
Однако вначале необходимо сказать кое-что об эпистемологическом характере всех онтологических понятий. Онтологические понятия априорны в строгом смысле этого слова. Они определяют природу опыта. Они присутствуют всегда, когда нечто воспринимается. Но априорность не означает, что онтологические понятия познаются прежде опыта. Если бы это было так, их невозможно было бы критиковать. Они являются, напротив, результатом критического анализа опыта. Априорность также не означает, что онтологические понятия создают статическую и неизменную структуру, которая, будучи однажды открытой, навсегда сохраняет ценность. Структура опыта могла измениться в прошлом и может измениться в будущем, но эту возможность не следует использовать как аргумент против априорности характера онтологических понятий.
Априорными являются те понятия, которые предполагаются во всяком реальном опыте, поскольку они конституируют саму структуру опыта. Условия опыта априорны. Если эти условия изменяются – а вместе с ними изменяется структура опыта – тогда другая совокупность условий делает опыт возможным. Эта ситуация будет сохраняться до тех пор, пока имеет смысл говорить об опыте вообще. Покуда существует опыт в любом определенном смысле слова, существует и структура опыта, которую можно познать в процессе самого опыта и критически проанализировать. Представляется вполне оправданным стремление “философии процесса”3  превратить в процессе все, что кажется статическим; однако ее стремление превратить структуру процесса в процесс абсурдно. Последнее означало бы, что осознаваемое нами как процесс заменяется чем-то еще, природа чего пока неизвестна. А между тем, всякая “философия процесса” имеет свою онтологию, которая по сути “априористична”.
Это также и аргумент против исторического релятивизма, отрицающего возможность онтологической или теологической доктрины человека с помощью следующих доводов: поскольку природа человека изменяется в процессе истории, то невозможно утверждать что-либо онтологически и теологически определенное в отношении этой природы; и, поскольку доктрина человека (т.е. его свободы, его конечного бытия, противоречий его существования, его исторического творчества) есть введение в онтологию и основная точка отсчета теологии, то невозможны ни онтология, ни теология. Невозможно было бы что-то возразить подобному критицизму, если бы онтологическая и теологическая доктрины человека имели дело с неизменной структурой, названной “природой человека”. Хотя неизменность “природы человека” нередко провозглашалась, все же она не необходима. Природа человека изменяется в истории. Структура бытия, обладающая историчностью, предлежит всем историческим изменениям. Эта структура есть предмет онтологической и теологической доктрины человека. Исторический человек происходит от существ, не имевших истории, и, возможно в будущем возникнуть существа, происходящие от исторического человека и не имеющие истории. Это означает, что животные и сверхлюди не являются предметом доктрины человека. Онтология и теология имеют дело с историческим человеком, как он дан в опыте настоящего и в исторической памяти. Антропология, преодолевающая эти границы – эмпирически в прошлое и спекулятивно в будущее, не является доктриной человека. Это учение о биологическом преддверии или биологическом продолжении того, что на особой стадии всеобщего развития было, есть и, возможно, будет историческим человеком. В этом случае, как и в любом другом, онтология и теология устанавливают относительную, а не абсолютно статичную априорность, преодолевающую противоположность абсолютизма и релятивизма, угрожающую разрушением того и другого.
Это вполне согласуется с мощной традицией классической онтологии и теологии, представленной волюнтаризмом и номинализмом. Еще до Дунса Скотта теологи отказывались от “реалистических” попыток свести Бога к статической структуре бытия. В учении Дунса Скотта и во всей онтологии и теологии, на которую оно так или иначе повлияло, – вплоть до Бергсона и Хайдеггера – ощущается элемент предельной неопределенности в основании бытия. Абсолютная мощь (potestas absoluta) Бога – это постоянная угроза всякой данной структуре вещей. Божественная мощь губит всякий абсолютный априоризм, но не снимает онтологию и относительно априорные структуры, с которыми имеет дело онтология.
С. Бытие и конечность
6. Бытие и небытие
Вопрос о бытии порождается “шоком небытия”. Только человек может задавать онтологический вопрос, потому что он один способен заглянуть за пределы собственного бытия и всякого другого бытия. Рассматриваемое с точки зрения возможного небытия, бытие есть таинство. Человек способен принять эту точку зрения, потому что он свободен переступить пределы всякой данной реальности. Человек не ограничен “бытийностью”, он способен взглянуть в лицо “ничто”, он может ставить онтологический вопрос. В процессе этого он также должен задавать вопрос о том, что творит таинство бытия; он должен представить себе таинство небытия. Оба эти вопроса были изначально неразрывно связаны в человеческом мышлении – сначала в мифологических, затем в космологических и, в конце концов, в философских терминах. Наиболее впечатляющим представляется то, каким образом древнегреческие философы, и в особенности Парменид, сражались с проблемой небытия. Парменид полагал, что, говоря о небытии, мы уже тем самым превращаем его в некий вид бытия, что противоречит его сути как отрицанию бытия. Следовательно, он исключает небытие из разумного мышления. Но таким образом он представил сферу становления непостижимой и пробудил к жизни атомистическую концепцию, которая идентифицирует небытие и пустое пространство, придавая ему некий статус бытия. Какой же вид бытия следует приписать небытию? Этот вопрос никогда не переставал зачаровывать и раздражать философский ум.
Тому, кто пытается избежать вопроса о небытии, приходится выбирать один из двух путей: логический или онтологический. Можно вопрошать, а не является ли небытие чем-то большим, нежели содержание логического суждения – суждения, в котором отрицается реальное или возможное утверждение. А можно утверждать, что небытие есть негативное суждение, лишенное онтологического значения. К этому следует добавить, что всякая логическая структура, являющаяся чем-то большим, нежели игрой с возможными отношениями, коренится в онтологической структуре. Сам факт логического отрицания предполагает тип бытия, способный выйти за пределы непосредственно данной ситуации через ожидание того, что, может быть, и не исполнится. Предвкушаемое событие не происходит. Это означает, что суждение, касающееся ситуации, было ошибочным; условия, необходимые для того, чтобы ожидаемое событие произошло, не существовали. Обманувшись, ожидание различает бытие и небытие. Но как такое ожидание возможно в первом случае? Какова структура этого бытия, способного выходить за пределы данной ситуации и впадать в заблуждение? Ответ состоит в том, что человека, а он и есть это бытие, следует отделить от его бытия так, чтобы он смог посмотреть на это бытие как на что-то чуждое и сомнительное. И такое отделение действительно случается, потому что человек причастен не только бытию, но и небытию. Поэтому сама структура отрицательных суждений доказывает онтологический характер небытия. Если человек непричастен небытию, то невозможны отрицательные суждения, а по сути дела невозможны и любые другие суждения. Таинство небытия невозможно объяснить, превращая его в вид логического суждения. Онтологическая попытка избежать таинства небытия последовательно приемлет стратегию, суть которой заключена в стремлении отнять у небытия диалектичность. Если бытие и ничто абсолютно противоположны, небытие в любом случае исключено из бытия; да и вообще все исключено, кроме самого бытия (т.е. весь мир исключен). Не может быть мира, если нет диалектического участия небытия в бытии. И вовсе не случайно, что исторически недавнее возрождение онтологического вопроса следует философии досократиков и что постоянно подчеркивается значение проблемы небытия4 .
Таинство небытия требует диалектического подхода. Гениальность греческого языка создает возможность отделить диалектическое понятие небытия от недиалектического, называя первое me on, а второе – ouk on. Ouk on – это “ничто”, которое не имеет никакого отношения к бытию; me on – “ничто”, относящееся диалектически к бытию. Платоновская школа отождествляла me on с тем, что еще не есть бытие, но может стать бытием, если соединится с сущностью или идеей. Таинство небытия не было, однако, устранено, поскольку, несмотря на его “ничтойность”, небытию приписывалась сила сопротивляться полному единению с идеями. Me – онтическая материя платонизма являет собой дуалистическую стихию, которая обосновывает все язычество и оказывается предельным основанием трагического понимания жизни.
Христианство отвергло me – онтическое понятие материи на основании доктрины творения из ничто (creatio ex nihilo). Материя не является вторичным принципом в дополнение к Богу. Ничто (nihil), из которого Бог творит – это ouk on, недиалектическое отрицание бытия. И все-таки христианские теологи вынуждены были обратиться к диалектической проблеме небытия. Когда Августин и многочисленные теологи и мистики вслед за ним называли грех “небытием”, они сохранили и остатки платоновской традиции. Утверждая это, они не подразумевали, что грех не имеет положительного онтологического статуса, хотя иногда они описывали грех в терминах сопротивления бытию или искажения бытия. Доктрина тварности – другое положение учения о человеке, в котором небытию придается диалектический характер. Бытие, сотворенное из ничто, подразумевает необходимость возвращения к ничто. Клеймо происхождения из ничто лежит на каждом творении. По этой причине христианство вынуждено было отвергнуть учение Ария о Логосе как высшем из творений. Как творению ему не должна быть присуща вечная жизнь. И по этой же причине христианство должно было отвергнуть доктрину естественного бессмертия и вместо этого придерживаться учения о вечной жизни, данной Богом как Самим-Бытием.
Третье положение, в котором теологи должны были столкнуться с проблемой небытия – доктрина Бога. Следует сразу отметить, что с точки зрения истории не теология, идущая по пути отрицания (via negativa), привела христианских мыслителей к вопросу о Боге и небытии. Небытие негативной теологии означает “не быть чем-то конкретным”, быть вне любого конкретного определения. Это небытие включает в себя все, оно означает “быть всем”, оно есть Само-Бытие. Диалектический вопрос о небытии был и остается проблемой позитивной теологии. Если Бог назван “живым Богом”, если он есть основа процесса творения жизни, если история значима для него, если не может быть отрицательного принципа дополнительно к нему, как можно было бы избежать понятия диалектической отрицательности в самом Боге? Такие вопросы заставляли теологов диалектически соотнести небытие с Самим-Бытием и, следовательно, с Богом. “Бездна” (Ungrund) Беме, “первая потенция” Шеллинга, “антитезис” Гегеля, “возможное” и “данное” в Боге современного теизма, “ме-онтическая свобода” Бердяева, – все это примеры проблемы диалектического небытия, оказавшей очевидное влияние на христианскую доктрину Бога.
Современный экзистенциализм “встретился с ничто” (Кун) наиболее глубоко и полно. Так или иначе, экзистенциализм заменил Само-Бытие небытием, придавая небытию позитивность и мощь, что противоречит непосредственному значению слова. “Уничтожающее ничто” Хайдеггера описывает человеческую ситуацию бытия под угрозой небытия как изначально неизбежную, то есть как ситуацию под угрозой смерти. Ожидание небытия перед лицом смерти придает человеческому существованию экзистенциальный характер. Сартр включает в небытие не только “ничто”, но и бессмысленность (т.е. разрушение структуры бытия). В экзистенциализме не существует пути преодоления этой угрозы. Единственно возможное отношение к угрозе – мужество принять ее на себя: мужество! Как показывает этот обзор, постановка диалектической проблемы небытия неизбежна. Ведь это проблема конечности. Конечность соединяет бытие с диалектическим небытием. Конечность человеческого бытия, или тварность, невозможно постичь, не использовав понятия диалектического небытия.
7. Конечное и бесконечное
Бытие, ограниченное небытием, есть конечность. Небытие появляется как “еще не” и “больше не” бытия. Оно противостоит бытию, которое имеет определенный предел, конец (finis). Это верно в отношении всего, кроме Самого-Бытия, которое не является вещью. Как мощь бытия, Само-Бытие не может иметь начала и конца. Иначе оно должно было бы возникнуть из небытия. Но небытие буквально не представляет собой ничего, кроме как в отношению к бытию. Бытие предшествует небытию в онтологической значимости, как показывает само слово “небытие”. Бытие есть начало без начала, конец без конца. Оно свое собственное начало и конец, изначальная мощь всего, что есть. Тем не менее, все, что сопричастно мощи бытия, “перемешано” с небытием. Это бытие в процессе выхода из небытия и ухода в небытие. Это конечность.
Как онтологическая структура, так и онтологические элементы подразумевают конечность. Самость, индивидуальность, динамика и свобода предполагают множественность, определенность, разделенность и ограничение. “Быть чем-то” означает не быть чем-то другим. Быть здесь и сейчас в процессе становления значит не быть там и тогда. Все категории мышления и реальности отражают эту ситуацию. “Быть чем-то” означает быть конечным.
Конечность ощущается на человеческом уровне, небытие воспринимается как угроза бытию, конец предчувствуется. Процесс самотрансцендирования имеет двойное значение в каждом из своих моментов. В одно и то же время он есть подъем и упадок мощи бытия. Чтобы воспринять конечность своего бытия, человек должен взглянуть на себя с точки зрения потенциальной бесконечности. Чтобы осознать движение к смерти, человек должен взглянуть на свое конечное бытие в целом; он должен каким-то образом оказаться вне своего конечного бытия. Он также должен суметь вообразить бесконечность, и он сможет ее вообразить, если не в строгих понятиях, то хотя бы как абстрактную возможность. Конечная самость обращена лицом к миру, конечный индивид обладает мощью всеобщего соучастия, человеческая жизненность объединена с сущностно неограниченным целеполаганием, как конечная свобода человек включен во всеобщую судьбу. Все структуры конечности заставляют конечное бытие переступать собственные пределы и именно вследствие этого осознать себя как конечное бытие.
Результаты этого анализа позволяют заключить, что бесконечность соотносится с конечностью не так, как относятся друг к другу прочие полярные элементы. Как показывает отрицательный характер этого термина, бесконечность определяется динамикой и самотрансцендированием конечного бытия. Бесконечность – понятие направляющее, но не конституирующее. Оно направляет сознание к переживанию своих собственных неограниченных возможностей, но не полагает существования бесконечного бытия. На этом основании возможно понять классические антиномии, рассматривающие конечность и бесконечность мира. Даже физическая концепция конечности мироздания не может удержать сознание от вопроса, что же лежит за пределами конечного космоса. Этот вопрос самопротиворечив, но его не избежать. С другой стороны, нельзя сказать, что мир бесконечен, потому что бесконечность никогда не дана как объект. Бесконечность – это призыв, а не предмет. Потому и убедительно кантовское решение антиномии конечного и бесконечного характера времени и пространства. Поскольку ни пространство, ни время не суть предметы, но формы предметов, то возможно трансцендировать каждое конечное время и каждое конечное пространство без исключения. Но все это не полагает бесконечный предмет в бесконечном пространстве и времени. Человеческое сознание может бесконечно двигаться, трансцендируя конечные реальности в направлении макрокосма и микрокосма. Но само сознание остается привязанным к конечности своего индивидуального носителя. Бесконечность – это конечность, превосходящая самое себя в отсутствие какого бы то ни было априорного предела.
Мощь бесконечного самотрансцендирования есть выражение того, что человек принадлежит лежащему за пределами небытия, а именно Самому-Бытию. Потенциальное присутствие бесконечного (как неограниченного самотрансцендирования) есть отрицание негативного элемента конечности. Это отрицание небытия. Тот факт, что человек никогда не удовлетворяется любой ступенью развития своего конечного бытия, факт, что ничто конечное не способно удержать его, хотя конечность – его судьба, указывает на неразрушимую связь всего конечного с Самим-Бытием. Само-Бытие не конечность: оно есть то, что находится вне полярности конечности и бесконечного самотрансцендирования. Само-Бытие обнаруживает себя конечному бытию в бесконечном движении конечного от самого себя. Но Само-Бытие не может быть отождествлено с бесконечностью как с отрицанием конечности. Оно превосходит конечное и превосходит бесконечное отрицание конечного.
Осознанная конечность есть страх. Как и конечность, страх – онтологическое качество. Нельзя установить его причину, его можно только увидеть и описать. Обстоятельства, в которых страх проявляется, необходимо отделить от самого страха. Как онтологическое качество страх также вездесущ, как и конечность. Страх независим от любого отдельного объекта, который мог бы вызвать его; он зависит только от угрозы небытия, которая идентична конечности. В этом смысле хорошо сказано, что предмет страха – “ничто”, а ничто не может быть предметом. Предметов боятся. Можно бояться опасности, боли, врага, но боязнь можно преодолеть действием. Страх нельзя преодолеть, поскольку ни одно конечное существо не может преодолеть конечность собственного бытия. Страх присутствует постоянно, хотя иногда он бывает скрытым. Соответственно, он может обнаружиться в любой и каждый момент, даже в тех ситуациях, когда бояться нечего5 .
Повторное открытие значения понятия страха совместными усилиями философии экзистенциализма, глубинной психологии, неврологии и искусства – одно из достижений XX века. Стало ясно, что боязнь, относящаяся к конкретным предметам, и страх как осознание конечности есть два совершенно различных понятия. Страх онтологичен, боязнь психологична6 . Страх есть онтологическое понятие, потому что он выражает конечность “изнутри”. Здесь следует сказать, что нет причины предпочитать понятия, взятые “извне”, понятиям, взятым “изнутри”. В соответствии со структурой “личность-мир” оба типа понятий равноценны.
Личность, осознающая себя, и личность, рассматривающая собственные мир (включая саму себя), равно значимы для описания онтологической структуры. Страх – это осознание конечной самостью себя как конечности. То, что страх по своему характеру – сильная эмоция, не уменьшает присущей ему мощи откровения. Эмоциональный элемент просто показывает целостность конечного бытия, которое сопричастно конечности и сталкивается с угрозой “ничто”. Поэтому кажется вполне уместным дать описание конечности как извне, так и изнутри, указывая на особую форму осознания через страх, соответствующую каждой из рассматриваемых форм конечности.
8. Конечность и категории
Категории являются формами, в которых сознание постигает и создает реальность. Говорить о чем-то разумно означает говорить средствами категориальных форм, используя “виды высказываний”, являющиеся также формами бытия. Категории следует отличать от логических форм, которые определяют высказывания, но имеют лишь косвенное отношение к самой реальности. Логические формы формальны в том смысле, что они отвлечены от содержания высказывания. Категории, с другой стороны, есть формы, определяющие содержание. Они онтологичны, и, соответственно, присутствуют в каждой вещи. Сознание не в состоянии воспринять реальность иначе как через категориальные формы. Эти формы употребляются как в религиозном, так и в светском языке. Они возникают скрыто пли явно в каждой мысли, относящейся к Богу и к миру, к человеку и к природе. Они вездесущи, присутствуют даже в той сфере, откуда они исключены по определению – в сфере “безусловного”. Соответственно, систематическая теология должна иметь с ними дело, разумеется, не в контексте развитой системы категорий, но так, чтобы показать их значение для вопроса о Боге, – вопроса, к которому ведет весь онтологический анализ.
Категории открывают свой онтологический характер через двойственное отношение к бытию и к небытию. Они отражают бытие, но в то же время отражают и небытие, от которого зависит все существующее. Категории – это формы конечного бытия, как таковые они объединяют в себе негативный и позитивный элементы. Онтологическая проблема, которая подготавливает путь к теологическому вопросу, вопросу о Боге, есть анализ этой двойственности, пространства, причинности, субстанции – мы должны в каждом случае рассматривать позитивный и негативный элементы не только “извне” – а именно в отношении к миру, но также должны рассматривать их “изнутри”, а именно в отношении к самости. Каждая категория выражает не только единство бытия и небытия, но также и единство страха и мужества.
Время – центральная категория конечности. Его мистика заворожила и пленяла каждого философа. Одни философы подчеркивают негативный элемент времени, другие – позитивный. Первые указывают на мимолетность всего временного и невозможность зафиксировать момент настоящего в потоке времени, который никогда не останавливается. Они указывают на движение времени от прошлого, которого уже не существует, к будущему, которого еще не существует, через настоящее, являющееся не более чем движущей границей между прошлым и будущим. “Быть” означает быть в настоящем. Но, если настоящее иллюзорно, небытие главенствует над бытием.
Те, кто подчеркивает позитивный элемент во времени, указывают на творческий характер временных процессов, на направленность и необратимость времени, на новое, возникающее в нем. Но ни одна из этих групп мыслителей не смогла отстоять исключительность своей точки зрения. Невозможно назвать настоящее иллюзией, поскольку только мощь переживаемого настоящего дает возможность оценить прошлое и будущее и движение от первого ко второму. С другой стороны, не следует недооценивать того, что время “проглатывает” все, что творит, что новое становится старым и исчезает и творческая эволюция сопровождается в каждый момент разрушением и разложением. Онтология может только утверждать равновесие между позитивным и негативным характером времени. Решение проблемы времени не может быть выведено из анализа самого времени.
Воспринимаемое в непосредственной данности сознанию, время соединяет страх и мимолетность с мужеством самоутверждения настоящего. Меланхолическое осознание направленности движения бытия к небытию, тема, которой пронизана литература всех народов, наиболее насущна в переживании человеком близости собственной смерти. То, что важно здесь – не страх смерти, т.е. страх перед мигом умирания. Именно страх неизбежности смерти открывает онтологический характер времени. В страхе неизбежности смерти небытие воспринимается “изнутри”. Страх потенциально присутствует в каждом мгновении. Он пронизывает бытие человека, охватывает душу и тело и определяет духовную жизнь; он принадлежит к тварному характеру бытия наряду с отчуждением и грехом. Страх присутствует как в “Адаме” (т.е. в сущностной природе человека), так и во “Христе” (новой человеческой реальности). Свидетельство Библии подчеркивает: глубокий страх перед неизбежностью смерти был присущ и тому, кого звали Христос. И опять-таки, страх мимолетности, страх перед переходом на отрицательную сторону времени, коренится в самой структуре бытия, а не в искажениях этой структуры.
Сам страх временности существования возможен благодаря тому, что он уравновешен мужеством, утверждающим временность. Без этого мужества человек поддался бы уничтожающему характеру времени, он отказался бы от настоящего. Но человек утверждает момент настоящего, хотя аналитически он кажется нереальным, и защищает его от страха, который вызывает в нем мимолетность этого момента. Он утверждает настоящее через онтологическое мужество, столь же изначальное, как и его страх временности. Это мужество присуще всем существа, но изначально и осознанно оно присутствует только в человеке, который способен предвидеть собственный конец. Следовательно, человеку нужно величайшее мужество, чтобы взять на себя свой страх. Человек самое мужественное из живых существ, потому что он должен одолеть глубочайший страх. Самое трудное для него – утверждать настоящее, потому что он способен представить себе будущее, которое ему еще не принадлежит, и прошлое, которое ему уже не принадлежит. Он должен защищать свое настоящее от видения бесконечного прошлого и бесконечного будущего, ни одному из которых он не причастен. Человек не может избежать вопроса о предельном основании своего онтологического мужества.
Настоящее всегда включает в себя присутствие человека в нем, а присутствие означает “быть присутствующим для субъекта перед субъектом” (по-немецки Gegenwartig). Присутствие предполагает пространство. Время творит присутствующее, объединяясь с пространством. В этом единстве время останавливается, потому что “есть на чем стоять”. Как и время, пространство объединяет бытие и небытие, страх и мужество. Как и время, пространство оценивается по-разному, поскольку это категория конечности. “Быть” означает быть в пространстве. Каждое сущее старается сохранить для себя пространство. Прежде всего это означает физическое местоположение – тело, участок земли, дом, город, страну, мир. Здесь также имеется в виду социальное “пространство” – призвание, сфера влияния, группа, исторический период, место в воспоминании или ожидании, место в структуре ценностей и значений. Не быть в пространстве означает не быть. Таким образом, в любой области жизни стремление к пространству есть онтологическая необходимость. Это следствие пространственного характера конечного бытия и качество всего тварного. Это конечность, но не греховность.
Быть в пространстве означает быть подчиненным небытию. Ничто конечное не обладает пространством, которое стало бы его собственным. Ничто конечное не может довериться пространству, потому что оно столкнется не только с потерей того или иного места в силу того, что человек – “странник на земле”, но, в конечном счете, также и с потерей всякого места, в котором оно было или могло бы быть. Как выражает эту мысль мощный символ, использованный Иовом и псалмопевцем: “Место его не будет уже знать его”7 . Не существует устойчивого отношения между местом и тем конечным бытием, которое выбрало его для себя. Быть конечным означает не иметь определенного места, означает неизбежность терять каждое место и вместе с ним себя. От этой угрозы небытия нельзя избавиться, ускользнув во время вне пространства. И наоборот, потеря пространства подразумевает потерю присутствия во времени, потерю настоящего, потерю бытия.
Отсутствие определенного и конечного пространства – это предельная незащищенность. Быть конечным означает быть незащищенным. Такое переживается в человеческом страхе перед завтрашним днем, именно оно выражается в беспокойных усилиях человека обеспечить себе безопасное пространство – физическое и социальное. Каждому жизненному процессу присущ этот характер. Стремление к безопасности становится доминирующим в особые периоды и в особых социальных и психологических ситуациях. Люди создают системы безопасности, чтобы защитить свой космос. Но они могут только подавить страх; они не могут избавиться от него, поскольку страх предвосхищает окончательное “отсутствие пространства”, которое подразумевается в конечности.
С другой стороны, страх потерять свое пространство уравновешивается мужеством, с которым человек утверждает настоящее, а вместе с ним и пространство. Все в мире утверждает свой собственный космос внутри Вселенной. Чем больше человек живет, тем успешнее он сопротивляется угрозе лишиться собственного пространства. Он мужественно встречает ситуации, в которых реализуется угроза лишиться места. Человек принимает свою онтологическую незащищенность и, принимая ее, достигает безопасности. Но нам не избежать вопроса, как возможно такое мужество. Как способно существо, не существующее вне пространства, принимать и изначальное и конечное отсутствие пространства?
Причинность также прямо подразумевает религиозную символику и теологическую интерпретацию. Подобно времени и пространству, причинность двусмысленна. Она выражает вместе бытие и небытие. Утверждает мощь бытия указанием на то, что предшествовало той или иной вещи или событию в качестве источника. Если что-либо причинно объяснено, оно реально утверждается, становится понятной его сила сопротивления небытию. Причина делает свое следствие реальным в мышлении так же, как и в действительности. Искать причины означает искать в вещи мощь бытия.
Положительное значение причинности, однако, есть обратная сторона ее отрицательного значения. Вопрос о причине вещи или события предполагает, что они сами по себе не могут стать сущими. Вещи и события не обладают “от-себя-бытием” (aseity). Это характеристика только Бога. Конечные вещи не являются причиной самих себя, они были “заброшены” в бытие (Хайдеггер). Вопрос “Откуда?” универсален. Дети задают его так же, как и философы. Но на него невозможно ответить, поскольку каждый ответ, каждое утверждение по поводу причины открыты для такого же вопроса о причине – и так до бесконечности. И эта регрессия в бесконечность не может быть остановлена даже Богом, который считается ответом на весь ряд вопросов. Ведь сам этот Бог должен спросить себя: “Откуда я взялся?” (Кант). Даже высшее сущее должно задаваться вопросом о собственной причине, обнаруживая таким образом свое частичное небытие. Через отношение следования причинность выражает невозможность существования чего бы то ни было постоянного. Всякая вещь восходит к собственной причине, а эта причина, в свою очередь, – к своей причине, и так до бесконечности. Причинность с большой силой выражает бездну небытия во всем.
Причинную схему нельзя отождествлять со схемой детерминизма. Причинность не снимается ни индетерминизмом субатомных процессов, ни творческим характером биологических и психологических процессов. Ничего в этих сферах не происходит без предшествующей ситуации, которая является причиной. Ничто не может быть обусловлено собой без причинной цепи; ничто не “абсолютно”. Даже высшее творение не может избежать того небытия, что возникает в причинной зависимости. Если мы посмотрим на вещь и спросим, что это такое, мы должны будем заглянуть за ее пределы и спросить, каковы были ее причины.
Страх, вызываемый переживанием причинности, – это не страх отсутствия “от-себя-бытия”, которое теология традиционно приписывает Богу. Человек есть творение. Его бытие случайно, само по себе оно не имеет необходимости, и поэтому человек осознает себя жертвой небытия. Та же самая случайность, что забрасывает человека в бытие, может его оттуда вырвать. В этом отношении причинность и случайное бытие есть одно и тоже. То, что человек причинно обусловлен, делает его бытие случайным по отношению к самому себе. Страх, в котором человек осознает ситуацию, это страх утраты необходимости собственного бытия. Его могло бы и не быть! Тогда почему он есть? И почему он продолжает существовать? Разумного ответа нет. Именно таков страх, заключенный в осознании причинности как категории, выражающей конечность.
Мужество приемлет произвольность, случайность. Человек, обладающий этим мужеством, не смотрит вне себя, туда, откуда он произошел, но остается в себе. Мужество игнорирует причинную зависимость всего конечного. Без этого мужества была бы невозможна жизнь, но остается вопрос, как возможно само мужество. Как может существо, зависящее от причинных уз и случайности, принять эту зависимость и в то же время приписать себе необходимость и уверенность в себе, которые противоречат этой зависимости?
Четвертая категория, описывающая единство бытия и небытия, – это субстанция. В противоположность причинности, категория субстанции описывает нечто, предлежащее потоку явлений, нечто относительно неподвижное и самодовлеющее. Не существует субстанции без акциденций. Акциденции получают свою онтологическую мощь от субстанции, которой принадлежат. Но без акциденций, в которых она выражается, субстанция – ничто. Итак, и в субстанции, и в акциденциях положительный элемент уравновешивается отрицательным.
Проблемы субстанции не избежали и философы “функции” или “процесса”, потому что вопрос о том, что обладает функцией или что находится в процессе, не может замалчиваться. Замена статических представлений динамическими не снимает вопроса о том, что делает возможными изменения, само относительно не изменяясь. Субстанция как категория действенна в любом соприкосновении мысли и реальности; она присутствует в каждом случае, когда мы говорим о чем-либо.
Следовательно, каждое конечное бытие по своей природе страшится потери своей субстанции. Этот страх относится как к продолжающимся изменениям, так и к окончательной потере субстанции. Каждое изменение открывает относительное небытие того, что изменяется. Изменяющаяся реальность теряет субстанциальность, мощь бытия, сопротивляемость небытию. Именно этот страх заставлял греков вопрошать настойчиво и нескончаемо о неизменном. Мы не вправе отбрасывать этот вопрос, утверждая, что статическое не имеет ни логического, ни онтологического приоритета над динамическим, ведь страх перед изменениями есть страх перед угрозой небытия, скрытой в изменениях. Это видно во всех основных изменениях индивидуальной и социальной жизни, вызывающих нечто вроде индивидуальной или групповой дурноты, ощущение того, что основание, на котором стоит личность или группа людей, исчезает; разрушается аутентичность личности и групповая идентичность. Этот страх достигает своей наивысшей формы в предчувствии окончательной потери субстанции и акциденций. В человеческом переживании неизбежности смерти предчувствуется полная потеря самотождественности. Вопрос о субстанции бессмертной души выражает глубинный страх, связанный с этим предчувствием.
Вопрос о неизменном в нашем бытии, так же, как и вопрос о неизменном в Самом-Бытии, есть выражение страха утратить субстанцию и идентичность. Не стоит отвергать этот вопрос, утверждая, что аргументы по поводу так называемого бессмертия души неверны, что они представляют собой попытку избавиться от серьезности вопроса о субстанциальности, что они приписывают бесконечное продолжение тому, что по сути своей конечно. Вопрос о неизменной субстанции невозможно замалчивать. Он отражает страх, исходящий от постоянной угрозы потерять субстанцию или самотождественность и силы самосохранения.
Мужество приемлет угрозу потери индивидуальной субстанции и субстанции бытия в целом. Человек приписывает субстанциальность чему-либо, что оказывается в конечном счете акцидентальным – творческой деятельности, любовным отношениям, конкретной ситуации, себе самому. Это не самовозвышение конечного существа, но, скорее, мужество утверждения конечности, принятия на себя страха. Вопрос в том, как возможно это мужество. Как может конечное бытие, осознающее неизбежность потери своей субстанции, принять эту потерю?
Четыре категории являют собой четыре аспекта конечности в ее позитивных и негативных элементах. Они отражают единство бытия и небытия во всем конечном. Они ясно выражают мужество, приемлющее страх небытия. Вопрос о Боге – вопрос о возможности такого мужества.
10. Сущностное и экзистенциальное бытие
Конечность во взаимосвязи с бесконечностью является качеством бытия в том же смысле, как и его основная структура и полярные элементы. Это качество характеризует бытие в его сущностной природе. Бытие сущностно соотносится с небытием; категории конечности обнаруживают это. Кроме того, бытию сущностно угрожает раскол и саморазрушение; напряженность между онтологическими элементами не ведет с необходимостью к угрожающему расколу. Поскольку онтологическая структура бытия заключает в себе полярность свободы и судьбы, то ничто онтологически значимое не может произойти с бытием, не будучи опосредовано единством свободы и судьбы. Разумеется, разрыв онтологической напряженности не является случайностью; он универсален и зависит от судьбы. Но, с другой стороны, он также не является и структурной необходимостью, будучи опосредован свободой.
Философская и теологическая мысль, следовательно, не могут избежать разделения между сущностным и экзистенциальным бытием. В любой философии можно обнаружить скрытое или явное осознание этого разделения. Когда идеальное противопоставляется реальному, истина – заблуждению, добро – злу, то здесь искажение сущностного бытия предполагается и оценивается в терминах сущностного бытия. И не важно, как проявление этого искажения объясняется в терминах причинности. Если это проявление признается искажением – а даже самый радикальный детерминист обвиняет своего оппонента в искажении (бессознательном) истины, которую сам он отстаивает – то вопрос о возможности такого искажения формируется в онтологических терминах. Как может бытие, включая в себе целостность собственной актуальности, содержать в себе собственное искажение? Этот вопрос всегда присутствует, хотя и не всегда в явной форме. И, если он ставится, то всякий ответ явно или скрыто предполагает классическое разделение между сущностным и экзистенциальным.
Оба этих термина весьма неопределенны. Сущность может обозначать природу вещи без какой-либо оценки; может обозначать понятия (универсалии), характеризующие вещи; идеи, к которым причастны существующие вещи; изначальное благо всего тварного; и, наконец, образцы вещей в божественном уме. Основная неопределенность, однако, состоит в колебании понятия “сущность” между эмпирическим и оценочным смыслом. Сущность как природа вещи, или как качество, к которому причастна вещь, или как универсалия, – это один смысл. Сущность как то, от чего бытие “отпало”, как истинная и неискаженная природа вещей – это другой смысл. Во втором случае сущность является основой оценочных суждений, а в первом случае сущность являет собой логический идеал, который достигается через абстракцию или интуицию, без вмешательства ценностей. Как же может одно слово иметь оба этих значения? Почему эта двусмысленность существует в философии со времен Платона? Ответ на оба эти вопроса лежит в двойственном характере существования, которое выражает бытие и в то же время противоречит ему: сущность как делающая вещь тем, что она есть (ousia) имеет число логический характер; сущность как то, что является в несовершенном и искаженном виде в вещи, несет печать оценки. Ценность наполняет мощью и оценивает то, что существует. Она дает ему его мощь бытия и в то же время противостоит ему как императивный закон. Там, где сущность и существование едины, нет ни закона, ни оценки. Но существование не объединено с сущностью; следовательно, закон противостоит всем вещам, а оценочное суждение проявляется в саморазрушении.
Понятие существования также имеет различные значения. Оно может означать возможность обнаружения вещи в целостности бытия; может обозначать актуальность того, что потенциально в сфере сущностей; “павший мир”; а также может обозначать тип мышления, осознающий собственные экзистенциальные предпосылки или же полностью отвергающий сущность. И опять-таки, неизбежная неопределенность оправдывает употребление одного слова в различных смыслах. То, что существует, то есть “выступает” из чистой потенциальности, есть большее, нежели оно в состоянии чистой потенциальности и меньшее, нежели оно могло бы быть в мощи своей сущностной природы. У некоторых философов, в особенности у Платона, превалирует негативная оценка существования. Благо тождественно сущности, а существование ничего к нему не добавляет. У других философов, например, у Оккама, превалирует позитивная оценка существования. Все реальное существует, а сущностное – не более чем отражение существования в человеческом сознании. Благо есть самопроявление высшего существования – Бога – и оно привносится в другие сущие извне. Третья группа философов, по примеру Аристотеля, занимает промежуточную позицию. Реально то, что существует, а в высшей сущности (Боге) потенциальное и актуальное совпадают.
Христианская теология всегда использовала разделение между сущностным и экзистенциальным бытием, причем с позиции, более близкой к Аристотелю, нежели к Платону или Оккаму. И это не удивительно. В противоположность Платону, христианство описывает существование в терминах творения его Богом, а не демиургом. Существование есть воплощение творения; существование придает творению позитивность. В противоположность Оккаму, христианская теология, как правило, подчеркивала раскол между тварным благом вещей и их искаженным существованием. Но благо не считается деспотическим императивом, навязанным всемогущим существом другим существам. Благо – это сущностная структура реальности.
Христианству следует занять “серединную” позицию, когда оно имеет дело с проблемой бытия. А оно должно заниматься этой проблемой, поскольку, хотя сущность и существование – философские термины, опыт и видение помимо них предшествуют философии. Опыт и видение возникли в мифологии и поэзии задолго до того, как философия стала рассматривать их рационально. Следовательно, теология не жертвует своей независимостью, используя философские термины, аналогичные тем, что использовала веками религия в дорациональном, образном языке.
Предыдущие соображения являются предварительным определением понятий; только как следствие являют они собой нечто большее. Целостное обсуждение отношения сущности к существованию тождественно всеобъемлющей теологической системе. Разделение между сущностью и существованием, которое на языке религии является разделением между миром актуальности и тварным миром, является основой теологической мысли в целом. И эту проблему необходимо рассматривать в каждой из частей теологической системы.
D. Конечность бытия человека и вопрос о Боге
11. Возможность вопроса о Боге и так называемый
онтологический аргумент
Примечателен тот факт, что в течение многих столетий выдающиеся теологи делились на тех, кто отвергал, и тех, кто отстаивал доказательство существования Бога. Ни одна из групп в конечном счете не одержала победы. Эта ситуация предполагает лишь одно объяснение: каждая из групп отвергала совсем не то, что защищала другая. Их разделял не конфликт по поводу одной и той же проблемы; они говорили о разных вещах, но выражали это в одних и тех же терминах. Те, кто отвергал доводы в пользу существования Бога, критиковали форму доказательства; а те, кто защищал эти доводы, принимал их скрытое содержание.
Едва ли можно усомниться в том, что аргументы терпят крах именно из-за своей претензии на доказательность. И понятие существования, и метод доказательства в конечном счете неадекватны самой идее Бога. “Существование Бога”, как бы его ни определяли, противоречит идее творящей основы сущности и существования. Основание бытия невозможно обнаружить внутри общности сущих, как и не может основание сущности и существования соучаствовать в той напряженности и тех расколах, что сопровождают переход от сущности к существованию. Схоласты были правы, когда утверждали, что в Боге нет различия между сущностью и существованием. Но они искажали собственное “прозрение”, когда, вопреки этому утверждению, говорили о существования Бога и пытались его доказать. Они подразумевали реальность, ценность, истинность идеи Бога, – идеи, которая в своем значении не подразумевает кого-либо или что-либо, что может или не может существовать. Однако именно таким образом идея Бога понимается и сегодня как в богословских, так и в обычных спорах по поводу “существования Бога”. Если бы слова “Бог” и “существование” были четко отделены друг от друга, кроме одного случая – парадокса самопроявления Бога в условиях существования, то есть христологического парадокса, это стало бы величайшей победой христианской апологетики. Бог не существует. Он являет собой Само-Бытие вне сущности и существования. Следовательно, доказывать, что Бог существует, означает отрицать его.
Метод доказательства посредством умозаключений также противоречит идее Бога. Всякое доказательство строит умозаключение от чего-либо данного к искомому. В доказательстве существования Бога мир рассматривается как данное, а Бог – как искомое. Некоторые характеристики мира делают вывод “Бог” необходим. Бог выводится из мира. Это не означает, что Бог от мира зависит. Фома Аквинский прав, когда отвергает такое толкование и говорит о том, что первое само по себе может быть последним в нашем познании. Но, если мы выводим Бога из мира, он не может быть тем, что бесконечно превосходит мир. Он есть “пропущенное звено”, открытое с помощью правильных умозаключений. Бог является объединяющей силой между мыслящей субстанцией (res cogitans) и протяженной субстанцией (res extensa) (Декарт), или конечным пунктом каузальной регрессии в ответах на вопрос “Откуда?” (Фома Аквинский), или теологической интеллигенцией, направляющей осмысленные процессы реальности – едва ли не идентичной этим процессам (Уайтхед). В каждом из этих случаев Бог есть “мир”, “пропущенная” часть того, из чего он выводится в терминах умозаключений. Это столь же полно противоречит идее Бога, как и понятие существования. Аргументы в пользу существования Бога не являются аргументами и существования Бога не доказывают. Они являются выражением вопроса о Боге, заключенного в конечном бытии человека. Этот вопрос есть их истина, а любой данный ответ ложен. Именно в этом смысле теология должна воспринимать такие аргументы, являющие собой “нерастворимое” основание всякой естественной теологии. Следует лишить эти аргументы характера доказательности и отбросить сочетание слов “существование” и “Бог”. Если выполнено данное условие, естественная теология становится разработкой вопроса о Боге и перестает быть ответом на этот вопрос. Последующие рассуждения следует понимать именно в этом смысле. Доводы в защиту существования Бога анализируют человеческую ситуацию таким образом, что вопрос о Боге становится возможным и необходимым.
Вопрос о Боге возможен, поскольку осознание Бога присутствует в вопросе о Боге. Осознание предшествует вопросу. Это не следствие доказательства, а его предпосылка, что, конечно же, означает, что “доказательство” – вовсе и не доказательство. Так называемое онтологическое доказательство указывает на онтологическую структуру конечного бытия. Оно указывает на то, что осознание бесконечного заключено в осознании человеком конечного бытия. Человек знает, что он конечен, что он исключен из бесконечности, которая, тем не менее, принадлежит ему. Он осознает собственную потенциальную бесконечность, осознавая в то же время реальную конечность собственного бытия. Если бы он был тем, чем по сути своей является, если бы его потенциальность была тождественна его актуальному бытию, вопрос о бесконечном и не вставал бы. Выражаясь мифологически, Адам до грехопадения пребывал в сущностном, хотя и непроверенном и неопределенном, единстве с Богом. Но это не ситуация человека и не ситуация чего бы то ни было существующего. Человек должен вопрошать о бесконечном, от которого он отчужден, хотя оно и принадлежит ему; он должен вопрошать о том, что дает ему мужество принять на себя страх. И он может ставить этот двойной вопрос, потому что осознание собственной потенциальной бесконечности заключено в его осознании конечности собственного бытия.
Онтологическое доказательство во многих его формах дает описание того, каким образом потенциальная бесконечность присутствует в актуальной конечности. Это описание ценно до тех пор, пока оно является анализом, а не аргументом. Присутствие внутри конечного бытия элемента, превосходящего его, воспринимается и теоретически, и практически. Теоретическая сторона этого вопроса была разработана Августином, практическая – Кантом, а за обоими стоит Платон. Ни одна из сторон не создала доказательства реальности Бога, но все их исследования обнаруживают присутствие чего-то безусловного внутри самости и мира. Если бы не было присутствия этого элемента, невозможно было бы поставить вопрос о Боге и невозможно было бы воспринять ответ, даже если это ответ откровения.
Элемент безусловного возникает в теоретических (воспринимающих) функциях разума как verum ipsum, Сама-Истина в качестве нормы всякого приближения к истине. Элемент безусловного появляется в практических (формирующих) функциях разума как bonum ipsum, Само-Благо в качестве нормы всякого приближения к благу. И Сама-Истина, и Само-Благо обнаруживают себя в esse ipsum, Самом-Бытии как основании и бездне всего сущего.
Августин в своем опровержении скептицизма сказал, что скептик осознает и подчеркивает абсолютный элемент истины в своем отрицании возможности истинных суждений. Он становится скептиком лишь потому, что стремится к абсолютности, из которой исключен. Никто в большей степени не осознает и не ищет veritas ipsa8 , нежели скептик. Кант показал путем аналогии, что релятивизм в отношении этического содержания предполагает абсолютное отношение к этической форме, категорическому императиву, и осознание безусловной ценности морального требования Bonum ipsum независимо от любого суждения о bona9 . До этого пункта Августину и Канту не следует возражать, поскольку они не доказывают, а лишь указывают на элемент безусловного во всяком соприкосновении с реальностью. Но и Августин, и Кант идут дальше этого верного анализа. Они выводят из него понятие Бога, которое гораздо больше, нежели esse ipsum, verum ipsum и bonum ipsum, больше, нежели аналитическое измерение в структуре реальности. Августин просто идентифицирует verum ipsum с Богом и церковью, а Кант старается вывести законодательство и гарант согласованности между моральностью и счастьем из безусловного характера морального требования. В обоих случаях отправная точка истинна, но неверно умозаключение. Восприятие элемента безусловного в соприкосновении человека с реальностью используется для создания безусловного сущего (противоречие в терминах) в самой реальности.
Утверждение Ансельма Кентерберийского о том, что Бог есть необходимая мысль и что, следовательно, эта идея должна обладать как объективной, так и субъективной реальностью, ценно постольку, поскольку мышление по своей природе заключает в себе элемент безусловного, превосходящий как субъективность, так и объективность, – то есть пункт тождества, делающий возможной идею истины. Однако это утверждение неверно, если элемент безусловного понимается как высшее сущее, именуемое Богом. Существование такого высшего сущего не заключено в идее истины.
То же самое можно сказать и о многих формах морального аргумента. Они ценны постольку, поскольку являются онтологическим анализом (а не доказательствами) под маской моральности, то есть онтологическим анализом элемента безусловного в моральном императиве. Понятие морального мирового порядка, часто употребляемое в этой связи, стремится отразить безусловный характер морального требования в свете исторических и природных процессов, которые могут, как кажется, противоречить ему. Моральное требование указывает на то, что моральные принципы коренятся в основании бытия, то есть в Самом-Бытии. Но таким образом нельзя прийти к “божественному координатору”. Онтологическое основание моральных принципов и их безусловный характер не могут быть использованы для гипостазирования высшего сущего. Bonum ipsum не заключает в себе существований высшего сущего.
Границы онтологического аргумента очевидны. Но нет ничего более важного для философии и теологии, нежели та истина, которую он в себе заключает, – осознание элемента безусловного в структуре разума и реальности. Идея теономной культуры, а вместе с ней – возможность философии религии, зависит именно от понимания этой истины. Философия религии, которая не начинает с чего-либо безусловного, никогда не обретает Бога. Современный секуляризм большей частью коренится в том факте, что элемент безусловного в структуре сознания и реальности не осознавался и по этой причине идея Бога навязывалась сознанию как “чуждое тело”. Это вызывало вначале гетерономное подчинение, а затем автономное отторжение. Разрушение онтологического аргумента не опасно. Опасно разрушение подхода, дававшего возможность ставить вопрос о Боге. Именно этот подход является смыслом и истиной онтологического аргумента.
12. Необходимость вопроса о Боге и так называемые
космологические аргументы
Вопрос о Боге может быть поставлен, потому что присутствует элемент безусловного в самом акте постановки вопроса. Вопрос о Боге следует ставить, потому что угроза небытия, которую человек переживает как страх, ведет его к вопросу о бытии, побеждающем небытие, и о мужестве, побеждающем страх. Этот вопрос есть космологический вопрос о Боге.
Так называемые космологическое и телеологическое доказательства существования Бога являют собой традиционную и неадекватную форму этого вопроса. Во всех своих вариантах эти доказательства переходят от особых характеристик мира к существованию высшего сущего. Они ценны постольку, поскольку дают анализ той реальности, которая обнаруживает, что космологический вопрос неизбежен. Но доказательства не обладают ценностью, когда провозглашают, что существование высшего сущего есть логическое следствие их анализа. Невозможно логически, как невозможно и экзистенциально, вывести мужество из страха.
Космологический метод доказательства существования Бога обычно избирал два пути. Он переходил от конечности бытия к бесконечному сущему (космологический аргумент в узком смысле) или от конечности смысла к носителю бесконечного смысла (телеологический аргумент в традиционном смысле). В обоих случаях космологический вопрос исходит из элемента небытия в сущих и значениях. Никакой вопрос о Боге не возник бы, если бы не существовало логической и ноологической (относящей к значению) угрозы небытия, поскольку вне этой угрозы бытие было бы вполне надежным. Выражаясь религиозным языком, в нем присутствовал бы Бог.
Первая форма космологического аргумента определяется категориальной структурой конечного бытия. От бесконечной цепи причин и следствий он приходит к заключению, что существует “первопричина” и от случайности всех субстанций приходит к выводу о “необходимой субстанции”. Но причина и субстанция – это категории конечного бытия. “Первопричина” есть гипостазированный вопрос, а не утверждение о сущем, которое стоит в начале этой причинной цепи. Такое сущее само было бы частью причинной цепи и вновь вызывало бы вопрос о причине. Точно так же “необходимая субстанция” есть гипостазированный вопрос, а не утверждение о сущем, дающем субстанциальность всем субстанциям. Такое сущее само было бы субстанцией с акциденциями и вновь само бы открывало вопрос о субстанциальности. Используемые в качестве материала для “аргументов”, обе категории теряют свой категориальный характер. “Первопричина” и “необходимая субстанция” являются символами, выражающими вопрос, заключенный в конечном бытии, – вопрос о том, что выходит за пределы конечного бытия и его категорий, вопрос о Самом-Бытии, объемлющем и побеждающем небытие, вопрос о Боге.
Космологический вопрос о Боге есть вопрос о том, что предельно делает возможным мужество, – мужество, приемлющее и преодолевающее страх категориальной конечности. Мы проанализировали неустойчивое равновесие между страхом и мужеством в отношении ко времени, пространству, причинности и субстанции. В каждом случае мы в конце концов столкнулись лицом к лицу с вопросом, как возможно мужество, заключенное в этих категориях и сопротивляющееся небытию. Конечное сущее заключает в себе мужество, но оно не может сохранять это мужество перед лицом предельной угрозы небытия. Ему нужно основание для предельного мужества. Конечное сущее есть знак вопроса. Оно ставит вопрос о “вечном сейчас”, в котором время и пространство одновременно принимаются и преодолеваются. Конечное сущее ставит вопрос об “основании бытия”, в котором причинность и субстанциальность одновременно подтверждаются и отрицаются. Космологический подход не в состоянии ответить на эти вопросы, но может и должен анализировать их корни в структуре конечного бытия.
Основанием так называемого телеологического доказательства бытия Бога является угроза конечной структуре бытия, то есть единству полярных элементов. Понятие telos, “внутренняя цель”, от которого это доказательство получило свое имя, есть значимая и осмысленная структуры реальности. Эта структура используется как трамплин для вывода о том, что конечные цели (teloi) заключают в себе бесконечное основание теологии, что конечные и подверженные угрозе значения заключают в себе бесконечное и надежное основание значения. В терминах логического доказательства это умозаключение не имеет ценности, как и другие космологические “аргументы”. А как постановка вопроса оно не только ценно, но и неизбежно и, как показывает история, наиболее впечатляюще. Страх бессмысленности – это характерно человеческая форма онтологического страха. Это та форма страха, которой может обладать лишь сущее, в чьей природе объединены свобода и судьба. Угроза утраты этого единства ведет человека к вопросу о бесконечном, надежном основании значения; она ведет человека к вопросу о Боге. Телеологический аргумент ставит вопрос об основании значения так же, как космологический аргумент ставит вопрос об основании бытия. В противоположность онтологическому аргументу, однако, оба в значительной степени космологичны.
Проблема отношения теологии к традиционным доказательствам существования Бога двойственна: развить вопрос о Боге, который они заключают в себе, и показать бессилие “аргументов”, их неспособность ответить на вопрос о Боге. Эти аргументы приводят онтологический анализ к выводу о том, что вопрос о Боге заключен в конечной структуре бытия. Говоря об этом, аргументы частично принимают и частично отвергают традиционную естественную теологию и ведут разум к поиску откровения.
----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
 1 Имеется в виду II период творчества, “трансцендентальный идеализм” (Прим. пер.).
 2 Если мы назовем пространство и время “категориями”, то это будет искажением кантианской терминологии, где время и пространство названы формами созерцания. Но везде, даже в неокантианских школах, принято называть пространство и время категориями в широком смысле.
 3 Тиллих имеет в виду А.Уайтхеда и Б.Рассела (Прим. пер.).
 4 См. отношение Хайдеггера к Пармениду и роль небытия в философии Хайдеггера и его последователей-экзистенциалистов.
 5 Психотерапия не может снять онтологического страха, поскольку не может изменить структуру конечного бытия человека. Но она может снять навязчивые формы страха и уменьшить частоту и силу приступов боязни. Она может поставить страх “на место”.
 6 Английское слово “anxiety” получило коннотативное значение со словом Angst только в последнее десятилетие (40-е годы XX века – прим. пер.). Оба понятия, Agnst и anxiety, происходят от латинского “angustiae”, означающее “узость”, “стесненность”, “зажатость”. Страх переживается как стесненность угрозой ничто. Соответственно, слово “страх” нельзя заменить словом “ужас”, который указывает на внезапную реакцию, на опасность, но не на онтологическую ситуацию встречи с небытием.
 7 См.: Книга Иова. Гл. 7. Ст. 10. (Прим. пер.).
 8 Саму-Истину (veritas ipsa имеет гносеологический смысл, verum ipsum – скорее онтологический. – Прим. пер.).
 9 Благах – Прим. пер.
перевод Т. П. Лифинцевой
 

Христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания Бу Йертс

 
 
 
 
Тому, кто не может отличить лошадей от коров, никогда не следует высказываться по вопросам сельского хозяйства. Тому, кто не может различить евангелическое и римское христианство, но считает, что тот, кто осеняет себя крестным знамением или приклоняет колени, или ходит к исповеди, должно быть, католик, - такому человеку никогда не следует высказываться по вопросам, относящимся к христианству.
Такие внешние аспекты как частная исповедь, коленопреклонение и крестное знамение не составляют различия между евангелическим и римским христианством. Сам Лютер усердно исповедовался, он преклонял колени как дома, так и в церкви, и в Кратком Катехизисе он также предписывает христианину осенять себя крестным знамением каждое утро и каждый вечер. В вопросе о таких делах между нами и папой нет никакого другого различия кроме того, что мы сознательно отвергаем все обряды, которые противоречат Священному Писанию, но пользуемся остальными в евангельской свободе, когда они могут служить для назидания нас самих и церкви.
Главное различие совсем иное. Это учение об оправдании верою. Евангелическим христианином является лишь тот, кто в своем сердце обладает тайной веры, так что он верует в прощение своих грехов ради Христова искупления и через веру соединен со своим Спасителем. Эта вера есть лишь там, где Бог Своим Духом и Своим Словом учит нас духовной нищете и так ежедневно приводит нас ко кресту Христову.
Евангелическое христианство стоит или падает вместе с оправданием через веру. Там, где люди живут в оправдании, вся жизнь, как церковная, так и повседневная, также формируется совершенно особым образом.
На церковную жизнь налагает отпечаток тот факт, что христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания — это христианин средств благодати.
Ведь великое деяние Лютера заключалось в том, что он вновь поставил Слово на его надлежащее место в Церкви. Но он также придал новое положение Святому Причастию, в результате чего оно стало использоваться намного усерднее, нежели в эпоху Средневековья, когда укоренился порочный обычай, в соответствии с которым миряне приступали к Святому Причастию лишь на Пасху. Лютер также вернул крещению его надлежащее место посредством библейской проповеди о спасении в крещении и о том посвящении к жизни в ежедневном покаянии, которое оно приносит с собой.
Значение средств благодати согласно евангелической точке зрения состоит в том, что они даруют нам веру. Они устанавливают нашу связь со Христом. Через них действует Христос. Поэтому они являются «средствами благодати для обращения», как говорили в старину, но не «основанием благодати для праведности». Человек является христианином не потому, что он ими обладает, но он не может стать христианином, не имея их и не пользуясь ими. Именно они делают церковь истинной Церковью. Святость церкви состоит не в святости ее членов. Все они без исключения являются грешниками. Даже лучшие среди них не имеют никакой собственной святости, на которую они могли бы указать. Святость церкви состоит в том, что Сам Святой присутствует в ней и действует в ней через святые средства благодати.
Прежде всего, Он действует через крещение. Крещение — это новое рождение для жизни во Христе. Все мы рождаемся с грехом, и все мы должны родиться вновь. В крещении мы облекаемся во Христа и становимся сопричастными Его праведности, без которой никто не может быть чадом Божьим. Оправдание всегда совершается полностью незаслуженно, как в случае детей, так и в случае взрослых. Именно потому, что мы верим в незаслуженную благодать, мы верим в крещение младенцев. Согласно учению Библии, не дети сначала должны стать взрослыми, чтобы они могли спастись. Наоборот, взрослые должны стать, как дети. Они должны стать нищими духом, лишенными всего своего, дошедшими до той границы, где они ничего не понимают и не могут ничего сделать. Тогда они смогут войти в царство Божье. Ибо царство небесное принадлежит детям и нищим духом, а именно, таким людям, у которых нет ничего своего, с чем они могли бы прийти, и которые именно поэтому могут стать сопричастными совершенно не заслуженной благодати во Христе. Для них всё зависит от Иисуса Христа. Они целиком о полностью «живут из милости», как говорили в старину.
Итак, христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания крещен. То есть, его крещение что-то значит для него. Он живет в своем крещении. Через крещение он посвящен в жизнь в ежедневном покаянии. Если он отпал от своего крещения, он должен возвратиться к нему через подлинное обращение.
Такое обращение обычно не происходит за один день. Человек может быть призван в один день. В течение минуты человек может принять решение о том, чтобы принадлежать Богу. Но затем Дух Божий должен совершить Свое деяние, сокрушив в нас всё, на что мы предпочитаем уповать, кроме одного лишь Христа. Он отнимает у нас все наши ложные основания утешения: наши победы, наши чувства, нашу радостную силу, всё наше упование на свою собственную волю и на свое собственное решение. В конце не остается ничего, кроме неискоренимой греховной испорченности, которая вопреки всем молитвам и всей доброй воле мешает нам любить Бога превыше всего и ближнего своего как самих себя. Тогда человек приходит к духовной нищете, где он может родиться вновь к живой надежде через веру в одного лишь Христа.
Если человек обратился к этой вере, Дух должен сохранить ее. Он делает это таким же образом: уча нас истине о нашей греховной испорченности и истине о праведности во Христе.
Всё это — как обращение, так и освящение — Дух теперь совершает посредством Слова.
Христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания — это библейский христианин.
Лишь Слово может даровать веру, ибо вера происходит от проповеди (естественно, таинства также производят веру, но у взрослого человека множество препятствий для веры никогда нельзя сломить без Слова). Поэтому проповедь и чтение Библии неразрывно связаны с христианской жизнью.
Здесь между прихожанами проходит граница, которая иногда заметна довольно отчетливо. Все они крещены. Все они посвящены Богу и обязаны вести христианскую жизнь. Но лишь часть из них пользуется Словом Божьим. Лишь тех, которые пребывают под водительством Слова и вразумлением Слова, можно назвать учениками. В свою очередь, они бывают двух видов: пробужденные, которые хотят быть христианами, и которые поэтому слушают и читают Слово Божье, но которые еще не приведены к истинной вере, и обращенные, которые посредством Божьего деяния были приведены к истинной вере в одного лишь Иисуса Христа.
Никто из нас при жизни не может провести границу между этими различными группами людей. Ведь речь не идет о какой-то неизменной границе, но здесь происходит постоянное перемещение и изменение. Тот, кто на прошлой неделе еще был безразличным, на следующей неделе стал искать Бога и пошел по пути ученика, но при этом никоим образом не дерзает называть себя истинным христианином. Тот, кто в прошлом месяце серьезно искал Бога в Слове и молитве, незаметно отстал в пути и вновь попал в плен духовного равнодушия. Другой человек, который раньше веровал во Христа, в один прекрасный день впал в самоуспокоенность и самоправедность и вновь отошел от благодати. Мы, люди, замечаем лишь небольшую часть этих перемещений и изменений, и нам совершенно невозможно зафиксировать все те изменения, которые день за днем происходят в духовном мире. Поэтому также невозможно создать «чистые» общины из искренне верующих людей. Господь заповедал, чтобы плевелы и пшеница росли вместе до дня суда, когда Он Сам соблаговолит разделить их. Мы, христиане евангелическо-лютеранского вероисповедания, всегда считали, что честнее и правильнее считать всех крещеных членами церкви и в то же время объяснять, что это означает вовсе не то, что они являются подлинными христианами, но что они обязаны быть таковыми. Мы не преподносим никого в качестве образца истинного христианина. Один лишь Бог знает сердца. В проповеди следует проводить различие между самоуверенными, пробужденными и помилованными грешниками, чтобы каждый получил свою весть, но в приходской книге мы никого не вычеркиваем и не переводим в другой разряд в соответствии со своим мнением о его вере.
Христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания также является христианином Святого Причастия. Он любит Святое Причастие именно потому, что незаслуженная благодать и примирение на Голгофе — это сердце его веры. Он благодарит Бога за то, что может приходить как бедный грешник не потому, что он чист, но потому, что он хочет стать чистым через прощение грехов. Он благодарит Бога за то, что ему не нужно испытывать других гостей у стола Святого Причастия, но лишь самого себя, и за то, что ему, когда он обнаруживает, что недостоин, не нужно оставаться вовне, но он может верить в милосердного Спасителя всех недостойных грешников.
Итак, вся жизнь в евангелической общине основана на средствах благодати. Вся моя жизнь как христианина защищается, осеняется и поддерживается этими святыми средствами, которые являются Божьими протянутыми руками, обнимающими меня, работающими со мной, исправляющими меня и ведущими меня. Поэтому мне следует серьезно относиться к своему крещению. Оно является посвящением для того, чтобы каждый день решительно говорить «нет» миру и всем его искушениям. Поэтому мне нужно оставаться со Словом. Оно — хлеб насущный для моего духа, без которого я непременно увяну и умру. Поэтому мне нужно пользоваться Святым Причастием всякий раз, когда оно предлагается. Оно является местом встречи, где я получаю заверения в том, что Спаситель и сегодня ест с грешниками и принимает их в общение с Собою.
Таким образом, всё это — не дела праведности, посредством которых я мог бы угодить Богу или умилостивить Бога. Это дела милосердия, которые Бог совершает по отношению ко мне, когда Он работает со мною, вразумляет меня и дарует мне веру. Лишь тот человек, на которого Бог может воздействовать через средства благодати, может стать или оставаться подлинным христианином. Отсюда исходит наше внимание к этим средствам благодати. Для евангелическо-лютеранского христианского сообщества нет ничего важнее того, чтобы Слово Божье проповедовалось регулярно, чтобы оно проповедовалось правильно, чтобы оно было Словом Божьим, а не духовным развлечением, чтобы Библия была в каждом доме, и чтобы Святое Причастие совершалось часто и регулярно. Делом совести и делом спасения для отдельного христианина в евангелическо-лютеранской стране является использование и употребление того блага, которое Бог предлагает ему. Если он пренебрегает им, он также пренебрегает своим христианством. Если он пользуется им, он пребывает в руке Божьей, и Бог сможет привести его к истинной вере и сохранить его в ней. Христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания — это христианин средств благодати.
Евангелическо-лютеранская вера также накладывает свой отпечаток на повседневную жизнь. Ведь вера действует любовью. Бог приводит веру в действие в совершенно определенной сфере и в совершенно определенных поручениях, а именно, в призвании.
Христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания — это христианин призвания. Он знает, что Писание предписывает, чтобы каждый оставался в том звании, в котором он пребывал, когда был призван Богом. Новой жизни веры не нужно искать для себя какие-то новые сферы деятельности. Бог не требует от верующего никаких особых деяний. Его поручение состоит именно в призвании. Когда апостол Павел приводит в пример женщину, которая особенно упражнялась в добрых делах — это попросту добрая и заботливая мать семейства, которая воспитывала детей, давала приют бездомным, поддерживала нуждающихся и омывала ноги святым (то есть давала странствующим ближним возможность помыться, отдохнуть и поесть).
Всякое учение дел стремится разделить дела на лучшие и худшие, более мирские и более благочестивые. В римском христианстве монашеская жизнь с ее постами и молитвами окружена особым ореолом святости. Среди нас особым служением Богу обычно считают «религиозные» занятия: работу в воскресной школе, собрания, свидетельство и пение. Если случается, что богобоязненный человек думает стать миссионером или проповедником, говорят, что теперь он «полностью» отдаст свою жизнь Богу — как будто он не мог сделать это прежде!
Всё это — явное учение дел. Ведь это означает, что дела в конечном счете определяют положение человека перед Богом. Однако, дело обстоит совсем наоборот: дела всех людей греховны перед Богом. Священник или миссионер нуждается в прощении не меньше, чем крестьянин или домохозяйка — скорее больше, поскольку служители Слова Божьего в своей повседневной жизни более других подвергаются опасностям и искушениям. Как крестьянин, так и священник получают это прощение ради Христа, если они веруют. И тот, и другой становится сопричастным праведности Христа. Тогда они становятся угодными Богу во всех своих делах, один — в той же мере, что и другой, и оба — ради Христа.
Если мы оправданы через веру, Бог хочет, чтобы мы служили Ему, каждый в своем призвании. Может быть, призвание состоит в том, чтобы стать священником или миссионером. В таком случае нужно следовать этому призванию. Но человек не будет ближе к Богу и праведнее от того, что он получил это призвание. Для большинства людей Бог определил путь, не уводящий от мирских занятий. Их жизнь столь же ценна в очах Божьих, как и дело любого проповедника, и они могут жить в такой же близости к Богу, при условии, что они верно держатся за средства благодати, чтобы им не отойти от веры.
Но кто-нибудь скажет: «Все же, должно быть, более достойно поехать на богослужение, чем выйти на поле, чтобы сеять».
Ответ гласит, что оба дела одинаково достойны, когда они совершаются на своем месте, и одинаково недостойны, когда они совершаются неправильно. Пользоваться Словом Божьим и молитвой необходимо. Необходимо молиться дома и ходить в церковь. Разумеется, этим я не оказываю услугу Богу, но Бог оказывает мне огромную услугу, когда Он таким образом поддерживает силу моей веры. Если я начинаю пренебрегать Словом и молитвой, отхожу от церкви и Святого Причастия, вера вскоре умирает, и тогда я вновь оказываюсь под гневом Божьим. Тогда мне вменяются все мои грехи. Тогда всё становится грехом, ибо всё, что не по вере — грех. Поэтому без хождения в церковь и без молитвы нет никакой христианской жизни. Никому не следует пытаться воображать, что достаточно честного повседневного труда и нескольких мгновений наслаждения природой, сотворенной Богом. Быть христианином — это нечто совсем иное, нежели быть способным работником или обладать чувствительной душой, которая использует воскресное утро для того, чтобы бродить по лесам и полям и «встречаться с Богом».
Но рядом со Словом стоит призвание. Нет никакого христианства без усердного повседневного труда — по крайней мере для здорового телом и душой человека. Всё то, что я получил от Бога через средства благодати — прощение, усыновление и мир с Богом — мне нужно тотчас передать дальше через служение своему ближнему там, где я нахожусь. Было бы искажением христианства думать, что я, собственно говоря, «служу делу Божьему» в религиозной «деятельности» в церкви или в молитвенном доме, на собраниях или в моей личной молитве. Я столь же служу Богу, когда я ради своего ближнего возделываю поле или мою посуду после завтрака. Христиане, которые дружелюбны, усердны и готовы жертвовать, когда речь идет о религиозной «деятельности», но которые рассержены, недовольны и небрежны, когда речь идет о скучной повседневной работе — это не подлинные христиане. Их положение столь же плохо, как и у презирающих благодать. Столь же плохо обстоят дела всех тех людей, которые довольны своим воздержанием от спиртного, но небрежны со своими банковскими займами, или которые пренебрегают своими детьми или своими пожилыми родителями для того, чтобы вечер за вечером проводить на собраниях. Их христианство состоит из самовольных дел, которые они, в добавление ко всему, вменяют себе в заслугу. Согласно ясным словам Писания, они отпали от благодати. Их праздники столь же полны греха, как и их будни. Они отказывают Богу в тех делах, которые Он хочет видеть: в простых делах любви к ближнему и в земном призвании. Вместо этого они дают Ему дела, которых Он не желает: самовольные религиозные обязанности, которые должны были стать средствами благодати, но теперь наоборот становятся ложным основанием спасения или попросту средством наслаждения. Бог хочет иметь дело с бедными грешниками, которым много прощено, и поэтому они много любят. Он хотел, чтобы мы пользовались Словом и приходили к Святому Причастию для того, чтобы умаляться, и чтобы как бедные грешники служить в малом и непритязательном призвании. Вместо этого Он получил собрание благочестивых фарисеев, которые были так заняты своей святостью и своими упражнениями в благочестии, что не успевали служить своим ближним в повседневной жизни.
Подлинный христианин евангелическо-лютеранского вероисповедания внешне часто очень похож на законопослушного, честного и готового помочь мирского человека из числа лучших. Дела, вытекающие из веры, не много отличаются от тех, которые делает каждый человек, когда он уважает тот закон, который Бог заложил в правила жизни общества и в заповеди совести. Христианин евангелическо-лютеранского исповедания — ничем не примечательный человек. Он не пытается быть таким и не нуждается в этом. Он знает, чего Бог ожидает от него — верности в малом. Вера сердца — вот что отличает его от мира. Каждый день он живет прощением грехов. Поэтому он, несомненно, будет делать многое, что отличает его от мира и что кажется загадочным в глазах мира. Он прощает там, где другие хотят отомстить.
Он помогает там, где другие закрывают глаза и проходят мимо. Часто он чувствует пустоту и скуку от того, что любит этот мир. У него есть молитвенная жизнь, богослужебная жизнь и причастная жизнь, которой не понимает мир. Но в своем внешнем обывательском существовании он никоим образом не примечателен и выделяется очень мало. Он попросту является обыкновенным человеком, спокойным, работящим, справедливым, верным долгу и готовым помочь.
Но кто-нибудь скажет: «Если истинный христианин не совершает никаких лучших и более примечательных дел, чем достойный мирской человек, почему один будет спасен, а другой отвергнут?»
На этот вопрос Лютер ответил бы: Дорогой человек — ты всё еще веришь в дела? Если христианин спасается, это происходит вовсе не ради его дел. Как христианин, так и мирской человек является грешником, вполне достойным того, чтобы быть отвергнутым от лица Божьего, ибо никто из них ни одного дня не соблюдал первой и главной заповеди в законе, а именно: «Возлюби Бога превыше всего». Но вот Бог приготовил им обоим незаслуженное спасение через веру в того Спасителя, который исполнил закон и претерпел наказание вместо них. Если кто-то из них спасается, это зависит от того, что он принимает сей дар. Если кто-то погибает, это зависит от того, что он не пожелал его принять.
Итак, евангелическая христианская жизнь попросту заключается в верности призванию. Такая верность влечет за собой величайшее благословение, прежде всего для окружающих, а затем для самого христианина. Именно в повседневном труде он находит тот крест, который необходим для его воспитания и роста. Христианин должен нести свой крест, но ему не следует делать это своими силами. Учение дел всегда пытается самостоятельно выбрать себе крест. Монахи постятся и смиряют себя, жертвуют своим ночным сном и живут в безбрачии. Среди евангелических христиан создают для себя другие кресты, чтобы стать более благочестивыми. Некоторые выделяются искусственной манерой речи, вызывающей насмешки со стороны других людей. Некоторые демонстрируют свое благочестие, одеваясь так, как было модным и считалось греховным тридцать лет тому назад. Затем всё это называется крестом, который надлежит нести христианину, тогда как в действительности это есть не что иное, как то, что Библия называет «самовольным служением Богу». Истинный крест не выбирают самостоятельно. Он приходит вместе с повседневным исполнением долга в призвании, в доме, в браке и на рабочем месте. Он заключается в усталости и головной боли, в раздражении, искушающем наше терпение, в неуклюжих сотрудниках и небрежном обслуживании, в надоедливых детях и потревоженном ночном сне. Он может заключаться в экономических трудностях или в расстройстве желудка, в лишениях ради детей или в несправедливости на работе. Когда человек переносит это в терпении, с верой в прощение грехов, он воистину несет крест, и этот крест совершает в нем свое истинное действие: он умерщвляет его ветхого человека и крепче привязывает его сердце к Богу. Такой крест никогда не кажется впечатляющим в глазах мира сего. Ложные христиане также преуменьшают его. Но в евангелическо-лютеранском христианском сообществе нам не следует быть слепыми к тому спокойному сиянию, которое он излучает посреди непритязательной повседневности — ибо он приходит от Бога.
Возможно, в Швеции наших дней не слишком много христиан евангелическо-лютеранского вероисповедания. Лютер не пожелал бы знаться с многим из того, что сегодня называют христианством и обращением. Он назвал бы это учением дел, святостью дел и самоправедностью. Он сказал бы, что мы вполне могли бы оставаться под властью папы с верой в наше решение, в наши чувства, нашу самоотверженность и наше христианское усердие. Одно столь же плохо, как и другое.
Поэтому действительно важно, чтобы мы стремились серьезно уяснить для себя, что значит евангелическая вера. Мы не можем сделать это лучше, чем читая Лютера, Росениуса или Шартау. В настоящее время некоторые произведения Лютера доступны в современных изданиях, например, Большой Катехизис, книга «О свободе христианина» и «Большой комментарий к Посланию к Галатам», из которых по крайней мере некоторые должны быть представлены в наших крупных библиотеках. Из произведений Росениуса несравненным руководством, если человек хочет понять основные идеи евангелической веры, являются его «Духовные чтения». У Шартау есть небольшое произведение, озаглавленное «Пятнадцать проповедей», которое вполне можно было бы назвать «Пятнадцать жемчужин». Именно из таких произведений можно получить верное наставление в той вере, «от которой зависит наше спасение». Знать эту веру — не просто дело чести христианина евангелическо-лютеранского вероисповедания. Речь идет также о спасении собственной души. Это единственный вопрос, который и через сто лет будет иметь какое-то действительное значение для каждого из нас.
Бу Йертс. Большая ложь и великая истина. СПб.: Светоч, 2010.

ПИСЬМА ДРУГУ 5

 

 

 

21.6.44

...Сейчас ты где-то ищешь свою часть, и я надеюсь, что, когда ты в нее прибудешь, тебя уже будут ждать письма; разумеется, в том случае, если номер полевой почты еще не изменился. Вообще говоря, я сегодня собираюсь ограничиться только приветом. У меня недостает смелости продолжить свои теологические рассуждения или послать еще стихотворения, ведь я не знаю, найдет ли тебя полевая почта. Как только я это узнаю, ты получишь продолжение. За твою оценку и критику стихотворения я тебе очень благодарен. Я довольно растерянно стою перед этими моими новорожденными и не знаю, какие критерии к ним приложить....Сегодня утром мы пережили самый страшный из всех налетов. В моей комнате несколько часов было так темно от дыма, окутавшего город, что я только что свет не зажег. Дома все в порядке, я уже узнал...Вторично провожу здесь прекрасные и долгие летние дни, и на душе иногда бывает довольно тяжело, но ведь не мы выбираем места, куда попадаем. И вот приходится то и дело продираться сквозь ничтожные мысли, вызывающие досаду, пока не пробьешься к высоким мыслям, дающим поддержку.Я читаю сейчас просто великолепную книгу классического филолога В. Ф. Отто (из Кенигсберга) «Боги Греции», книгу о «мире, вера которого вышла из богатства и глубины жизни, а не из ее забот и тоски», как он пишет в конце. Понимаешь ли ты, что эта формулировка и соответствующая манера изложения настолько меня очаровывают, что у меня—horribile dictu!—изображенные таким образом боги вызывают меньше протеста, чем иные формы христианской религии? что я почти уверен, что этих богов можно использовать на службе Христу? Для моих теперешних теологических рассуждений эта книга очень ценна.

Счастье и горе

Счастье и горе, мгновенно и мощно постигающие нас, в самом начале

(как жар и холод при внезапном прикосновении)

близки до неразличимости.

Как метеоры, заброшенные из далей Вселенной, прочерчивают они свой путь, сверкающие и грозные, над нашими Головами.

Постигнутые ими стоят потрясение

пред руинами

их будничного тусклого бытия.

Величественно, изысканно, разрушающе, покоряюще вторгаются счастье и горе, желанные и нежданные, торжественно

в жилища потрясенных людей, украшают и облекают постигнутых серьезностью и святостью

Счастье полно трепета, горе—сладости

Нераздельными, мнится, из вечности приходят одно и другое. Величье и ужас на них

Люди, кто издалека, кто из соседних мест, сбегаются и, уставившись, глазеют,—

зависть пополам с боязнью,—

на невиданное, где Неземное, благословляя кряду и истребляя, выводит себя в запутанном—не распутать—

земном действе

Что есть счастье, что горе?

Лишь время разводит их

Когда непостижимо волнующее, внезапное событие

обращается в изнуряющую мучительную вечность, когда лишь медленно скользящие часы

открывают нам подлинный горя лик, тогда большинство отворачивается

с оскоминой, набитой однообразием

состарившегося горя, с разочарованием и скукой

Это и есть час верности, час матери и возлюбленной, час друга и брата

Верность просветляет всякое горе

и окутывает его тихо

мягким, неземным сиянием

27.6.44

Хотя я вовсе не знаю, получишь ли ты письмо и когда, я пишу тебе по прежнему номеру полевой почты. Но с продолжением теологической темы лучше повременить, пока не получу от тебя известия. Это относится и к стихам, которые—в особенности последнее, довольно длинное стихотворение о впечатлениях, полученных здесь,— скорее подходят для какой-нибудь встречи вечером, чем для долгого путешествия в конверте... В настоящее время я пишу истолкование первых трех заповедей. Особенно трудно дается мне первая. Обычное объяснение «кумира» как «маммоны, похоти и тщеславия» представляется мне совсем не библейским. Это морализация. Идолам поклоняются, причем служение идолам предполагает, что человек вообще чему-то еще поклоняется. Мы же вовсе ничему не поклоняемся, даже идолам. В этом-то и заключается наш подлинный нигилизм.

Еще несколько мыслей по поводу Ветхого Завета. В отличие от других восточных религий вера Ветхого Завета не является религией спасения. Не здесь ли корень фундаментального заблуждения, в результате которого Христос отделяется от Ветхого Завета и истолковывается с точки зрения мифа о спасении? На возражение, что и в Ветхом Завете спасение (из египетского, а позднее—из вавилонского плена, см. Второисайя) имеет решающее значение, можно ответить, что здесь речь идет об историческом спасении, т. е. по эту сторону границы смерти, тогда как мифы о спасении везде сводятся к преодолению этой границы. Израиль спасен из египетского плена, чтобы он как Божий народ мог жить на земле перед Богом. Мифы о спасении ищут вечности после смерти, вне связей с историей. «Шеол», ад—не порождения метафизики, а образы, за которыми стоит земное «былое», изображаемое хотя и как существующее, но дотягивающееся до настоящего лишь призрачно, как тень.

Тогда говорят: суть дела в том, что в христианстве возвещается надежда на воскресение и что таким путем, дескать, возникла настоящая религия спасения. Центр тяжести тут переносится по ту сторону границы смерти. И вот именно здесь вижу я ошибку и опасность. Спасение теперь означает избавление от забот, нужды, страхов и тоски, от греха и смерти в лучшем мире. Но разве в этом заключается сущность христианского возвещения и провозвестия Павла? Я с этим не согласен. Христианская надежда на спасение тем и отличается от мифологической, что она совершенно по-новому и по сравнению с Ветхим Заветом в более заостренной форме отсылает человека к его жизни на земле.

У христианина, в отличие от верующих в мифы о спасении, нет последней лазейки в вечность для избавления от земных дел и трудностей, но, как Христос («Боже Мой, почему Ты Меня оставил?»), он должен сполна испить чашу земной жизни, и только в том случае, если он так поступает, Распятый и Воскресший стоит рядом с ним, а он со Христом распинается и воскресает. Мир этот не может быть снят до срока. В этом общее у Нового и Ветхого Заветов. Мифы о спасении рождаются из человеческого пограничного опыта. Христос же настигает человека в средоточии его жизни.

Ты видишь, что меня обуревают все те же мысли. Теперь каждой в отдельности нужно дать обоснование из Нового Завета. Но это несколько позже.

Я прочитал в газете о тропической жаре в Италии, бедняга! Вспоминаю август 1936 года. Псалм 120,6!

30.6.44

Сегодня был здесь жаркий летний день, но я мог наслаждаться солнцем лишь со смешанным чувством, зная, какие мучения оно может причинить сейчас тебе. Думаю, что ты сидишь где-нибудь весь в пыли, покрытый потом, усталый, не имея, наверное, возможности помыться и освежить себя. Могу себе представить, что ты иногда начинаешь ненавидеть солнце. Но знаешь, я тем не менее хотел бы как-нибудь по-настоящему ощутить его во всей мощи, когда оно жжет кожу и постепенно раскаляет все тело, так что человек снова вспоминает о своей плотской природе; мне бы хотелось ощутить усталость от него, а не от книг, я бы хотел, чтобы оно пробудило во мне мое биологическое бытие,—не животное начало, унижающее человеческую природу, но то, что освобождает из спертой и неподлинной атмосферы исключительно духовного существования и делает человека чище и счастливее.


Я хотел бы однажды не просто видеть солнце и в меру наслаждаться им, но познать его телесно. Романтическое преклонение перед солнцем, опьяняющееся лишь восходами и заходами, вовсе не знает солнца как мощной силы, как реальности, для него солнце, если на то пошло, всего лишь образ. Эти романтики никогда не поймут, почему солнцу поклонялись как Богу, с этим связано восприятие не только света и цвета, но и зноя. Жаркие страны от Средиземноморья и до Индии, до Центральной Америки и были подлинно творческими в духовном плане странами. Страны с прохладным климатом жили за счет духовной продуктивности первых, а их оригинальные достижения, как, например, техника, служат в принципе не духу, но материальным потребностям жизни. Может быть, по этой самой причине нас так и тянет в жаркие края? Но могут ли такие мысли хотя бы отчасти примирить человека с мучениями от жары? Однако вполне вероятно, что тебе сейчас все это безразлично, и ты просто-напросто мечтаешь вырваться из этого пекла и припасть к кружке берлинского светлого пива. Хорошо помню, как я в июне 1923 года мечтал выбраться из Италии и смог свободно вздохнуть только в Шварцвальде на пешей прогулке в дождливый день. А ведь тогда мне не надо было воевать, и можно было просто наслаждаться жизнью. Вспоминаю еще, как ты в августе 1936 года с ужасом отверг саму идею проехать дальше, до Неаполя. Как ты переносишь это хотя бы просто в физическом отношении? Раньше без «эспрессо» невозможно было обойтись, и К. тогда, к моей досаде (проистекающей от молодости), просадил на кофе кучу денег. Но это еще не все, на самые ничтожные расстояния брали извозчика и то и дело ели мороженое.Только что получил радостное известие, что ты написал письмо и что номер полевой почты не изменился, из чего я заключаю, что ты разыскал свою старую часть. Ты не можешь себе представить, как успокоила—во всяком случае, относительно—меня эта новость...Пару часов назад здесь объявился дядя Пауль *, чтобы лично проверить условия, в которых я содержусь. Смешно до невозможности было видеть, как все забегали, захлопотали, стремясь перещеголять друг друга (за некоторыми славными исключениями) в подхалимстве. Отвратительно, но для некоторых—уж такими они уродились—просто необходимо.

А теперь попытаюсь продолжить недавно прерванную теологическую тему. Я исходил из того, что Бог все дальше и дальше вытесняется из ставшего совершеннолетним мира, из сфер нашего познания и нашей жизни, и со времен Канта сохраняет позиции только по ту сторону эмпирического мира.

 

Теология, с одной стороны, в апологетическом усердии противилась такому развитию и (тщетно) пыталась атаковать дарвинизм и т.п. С другой стороны, она смирилась с таким ходом вещей, оставив для Бога роль deus ex machina в сфере так называемых последних вещей, т. е. Бог становится ответом на жизненные вопросы, решением жизненных проблем и конфликтов. Вот и получается, что там, где человек не сталкивается с такими вещами или же избегает углубляться в них и давать простор для сострадания, там он фактически закрыт для Бога; или же ему необходимо без всяких жизненных проблем доказать, что в действительности он глубоко погряз в этих вопросах, нуждах, конфликтах, не ведая об этом или не отдавая себе в этом отчета.
Если это удается (а экзистенциальная философия и психотерапия разработали в этой области самые утонченные методы), тогда человек становится открытым для Бога, и методизм может торжествовать победу. Если же ничего не выходит и человека не удается довести до того, что он начинает смотреть на свое счастье, как на погибель, на здоровье—как на болезнь, на свою жизненную силу—как на отчаяние, то это значит, что теология со своей латынью тут бессильна. Одно из двух: либо здесь попался закоренелый грешник особо злокачественной породы, либо «пресыщенный буржуа», ведь до спасения нет дела ни одному, ни другому.Это как раз та позиция, против которой я выступаю. Когда Иисус даровал спасение грешникам, то это были настоящие грешники, но он ведь не делал из каждого человека сначала грешника. Иисус призывал их оставить грех, а не погрязать в нем. Разумеется, встреча с Иисусом означала пересмотр всех оценок в отношении людей. Так было в случае обращения Павла. Но тут встреча с Иисусом предшествовала познанию греха. Согласен, что Иисус брался за типов, стоящих на краю человеческого общества, заботился о проститутках, сборщиках налогов, но все-таки не только о них, ибо его забота касалась вообще людей. Не было случая, чтобы Иисус ставил под сомнение здоровье, силу, счастье человека или рассматривал его как гнилой плод; для чего же тогда он исцелял больных, давал силу слабым? Иисус для себя и для Царства Бога претендует на всю человеческую жизнь во всех ее проявлениях.

Сейчас, как нарочно, я вынужден остановиться! Дай я хоть быстренько еще раз сформулирую важную для меня тему: Иисус Христос претендует на мир, ставший совершеннолетним.

Сегодня я уже не смогу продолжить письмо, иначе оно проваляется еще неделю, а этого мне не хотелось бы. Итак, продолжение следует!

Дядя Пауль был тут, приказал немедленно вызвать меня к нему вниз и пробыл... больше 5 часов! При этом он велел откупорить 4 бутылки шампанского—уникальный случай в анналах этого дома—и был крайне великодушен и мил, чего я от него не ожидал. Он явно стремился подчеркнуть, в каких отношениях он со мной находится и чего он ждет от пугливого и педантичного М. Подобная независимость, немыслимая, наверное, в гражданской службе, мне импонирует. Кстати, вот прелестная история, которую он мне рассказал: в битве у Сент-Привата раненый прапорщик громко кричит: «Я ранен, да здравствует король!» Ему отвечает также раненый генерал фон Лёвенфельд: «Спокойно, прапорщик, здесь умирают молча!»—Я сгораю от любопытства: какое впечатление произвел здесь этот визит, разумеется, в глазах персонала.А теперь прощай, извини за прерванное письмо. Но думаю, что тебе приятнее получить такое, чем вовсе никакого. Надеюсь, что ранней осенью мы снова будем вместе.

1.7.44

В этот день 7 лет назад мы были у Мартина!

8.7.44

...Недавно я написал тебе еще одно письмо, где весьма глубокомысленно философствовал о жаре. В последние дни я испытываю ее практически, на собственной шкуре. Я сижу как в духовке, на мне лишь рубашка, вроде той, что я привез тебе как-то из Швеции, и тренировочные штаны... Но я не могу себе позволить страдать от нее по той простой причине, что представляю, какие муки терпишь от жары ты, и каким фривольным могло показаться тебе мое последнее письмо! Вот почему я хочу попытаться выжать из моих перегретых мозгов парочку идей и написать тебе. Кто знает, может, понадобится не так уж много писем, и мы свидимся раньше, чем предполагаем. Недавно я наткнулся на любопытную и прекрасную реплику у Еврипида, когда при встрече после долгой разлуки говорится: «И можем Богом встречу мы назвать».

Вот еще несколько мыслей к нашей теме. Для того, чтобы изложить библейскую сторону дела, требуется больше концентрации и ясности мысли, чем я сегодня располагаю. Подожди пару дней, когда снова станет прохладней! Я не забыл, что обещался написать тебе кое-что о нерелигиозной интерпретации библейских понятий. Но сегодня еще одно предварительное замечание.

Вытеснение Бога из мира, из публичной сферы человеческого существования вызвало стремление сохранить Его по крайней мере в сфере «личного», «приватного», в сфере «внутреннего мира». Ну, а поскольку у всякого человека где-то обязательно имеется сфера «интимного», то считается, что он наиболее уязвим именно с этой стороны. Лакейские тайны, грубо говоря, т. е. область частных дел (от молитвы до половой жизни), становятся объектом охоты со стороны современных душепопечителей. И в этом они ничуть не лучше самых мерзких бульварных газетчиков (хотя цели у них совсем иные)—ты помнишь «Истину» или «Колокол», выставлявших напоказ интимную жизнь знаменитостей; здесь шантаж социальный, финансовый, политический, там—религиозный. Прости меня, но по-другому я не мог выразиться.

С социологической точки зрения речь здесь идет о революции снизу, о бунте посредственности. Здесь происходит то же самое, что и при появлении чего-то высокого: чернь может успокоиться, лишь представив знаменитость «в ванне» или в другой щекотливой ситуации. Это ведь просто способ подлого самоудовлетворения— убеждаться, что у каждого человека свои слабости и недостатки. Когда я имел дело с отбросами общества — «outcasts», «париями»,— мне всегда бросалось в глаза, что для них любая оценка других людей исходит из недоверия. Любой, даже абсолютно самоотверженный поступок человека с хорошей репутацией с самого начала становится подозрительным. Надо сказать, однако, что эти «парии» встречаются во всех социальных слоях. Они и в цветниках вынюхивают только навоз» которым удобряют почву. Чем удаленней от всех социальных структур живет человек, тем легче формируется у него такая позиция.«Отщепенство» встречается также и среди клира, мы называем это «поповством»— выслеживание грехов человечества, чтобы подловить его. Как будто по-настоящему познакомиться с каким-нибудь великолепным домом можно, только отыскав паутину в подвале; как будто оценить по достоинству стоящую пьесу можно, только подсмотрев, как ведут себя артисты за кулисами. В том же направлении развивается мода в литературе, где за последние 50 лет изображение героев романа считается правдивым только тогда, когда они показываются в постели; то же относится к фильмам, непременной принадлежностью которых считаются сцены с раздеванием. Сокровенное, чистое, целомудренное с самого начала объявляется фальшивым, неестественным, порочным, что только выдает собственную порочность хулителей. Недоверие и подозрительность как доминанты поведения есть не что иное, как бунт посредственности.С теологической точки зрения здесь допускается двойная ошибка: во-первых, считается, что к человеку только в том случае можно подходить как к грешнику, если выслежены его слабости или подлые делишки; во-вторых, полагают, будто сущность человека заключена в самых укромных, интимнейших тайниках его души, это и называют «глубиной души»; и вот в этих-то человеческих тайниках и должен владычествовать Бог?

По поводу первой ошибки нужно сказать, что человек хотя и грешен, но из-за этого он вовсе не обязательно должен быть подл. Возьмем банальный пример: оттого ли Гёте или Наполеон грешники, что они не всегда хранили супружескую верность? Речь идет о подлинных грехах, а не грехах по человеческой слабости. Нет никакой нужды в выслеживании. В Библии этого не встретишь. Истинные грехи: у гения—превозношение (hy-bris); у крестьянина—нарушение традиционного уклада (разве декалог—крестьянская этика?); у горожанина—боязнь ответственности. Так ли это?

Относительно второй ошибки: Библия не знает нашего различения на внешнее и внутреннее. Да и для чего ей это? Речь там всегда идет об uvOpcoiioi; Te^eioq, целостном человеке, даже в тех местах, где декалог переводится в сферу «глубин души» (как, например, в Нагорной проповеди). То, что добрые «намерения» могут замещать само добро, совсем не характерно для Библии. Так называемые «тайники души» были открыты только в эпоху Возрождения (вероятно, Петраркой). «Сердце» в библейском понимании—это не «глубины души», а весь человек, такой, каким он стоит перед Богом. Но дело все в том, что человек живет, исходя как из «внешнего», так и из «внутреннего», а потому попытка понять его на основе «тайников души» только вводит в заблуждение.Я веду все к тому, что Бога не следует протаскивать контрабандой в укромный уголок души, а нужно просто признать совершеннолетие мира и человека; что нельзя «охаивать» человека за его мирскую сущность, а сопоставлять его с Богом нужно лишь в том, в чем он действительно силен; что следует отказаться от всех поповских уловок и не усматривать предтеч Бога в психотерапевтах или философах-экзистенциалистах. Для Слова Божия назойливость всех этих людей чересчур неблагородна, чтобы оно могло сочетаться с ними. Оно не сочетается с бунтом недоверия, бунтом низов. Оно правит.

Вот так, а теперь самое время было бы поговорить о мирской интерпретации библейских понятий. Но стоит такая жара!

Если ты сам хочешь послать ... выдержки из моих писем, то, разумеется, вправе это сделать. Я, со своей стороны, не стал бы этого делать, потому что только в письмах к тебе отваживаюсь говорить о еще не выясненном для меня, надеясь обрести ясность. Но все в твоей воле.

Нам вскоре придется много вспоминать о нашей совместной поездке летом 1940 года, о моих последних проповедях! Кончаю! Думаю, что мы вскоре увидимся!

16.7.44

Вчера я услышал, что ты опять перебрался на новое место. Надеюсь скоро узнать, как ты устроился. Во всяком случае, историческое окружение очаровательное. Еще десять лет назад мы едва бы поняли, что символические знаки— епископский посох и кольцо, усвоенные как императором, так и папой, могут привести к мировым конфликтам. Не были ли они в действительности адиафорами? То, что они ими не были, нам суждено было узнать снова на своем опыте! Понимать ли покаянный путь Генриха IV как искренний или дипломатический поступок, все равно, образ Генриха в 1077 году незабываем, он не изгладится в сознании европейских народов. Этот образ действует сильнее, чем Вормсский конкордат 1122 года, который формально решил дело в том же смысле. Нас учили в школе, что все эти великие схватки были несчастьем для Европы. В действительности же в них истоки духовной свободы, сделавшие Европу великой.

О себе мне почти и нечего сказать. Недавно слышал по радио, уже не в первый раз, сцены из опер Карла Орфа («Кармина Бурана» и др.); их свежесть, ясность и радостное настроение пришлись мне очень по душе. У него есть иоркестровые обработки Монтеверди. Знаешь ли ты об этом? Затем передали Кончерто гроссо Генделя; слушая медленную часть (типа лярго), я в который раз был поражен его способностью утешения, непосредственного и всеобъемлющего, на которое мы бы не отважились. Я считаю, что Гендель гораздо больше думал о слушателе и о воздействии музыки на него, чем Бах. Поэтому-то он иногда бывает несколько параден. Гендель своей музыкой хочет добиться чего-то, Бах же нет. Согласен?

С большим интересом читаю «Записки из Мертвого дома» и нахожусь под впечатлением от того сострадания—абсолютно без всякой примеси морали,—с которым вольные относятся к обитателям острога. Может быть, отсутствие морали, ведущее начало от религиозности, является существенной чертой этого народа и объясняет современные события? В остальном я пишу, сочиняю стихи, пока хватает сил. Я, кажется, уже рассказывал тебе, что вечерами я теперь часто, как раньше с тобой, сажусь за работу. Разумеется, это очень важно для меня и приятно. Но я уже исчерпал все, что мог бы сообщить тебе о своей жизни... Очень рад, что К., по-видимому, в хорошем настроении. Он был долгое время в таком подавленном состоянии. Думаю, все, что его так гнетет, скоро снова наладится; желаю ему и всей семье этого...Если у тебя в ближайшее время возникнет проблема составления проповеди, то я для начала взял бы такие тексты, как Пс 61,2; 118,94а; 41,6; Иер 31,3; Ис 41,10; 43,1; Мф 28,206 и ограничился бы некоторыми важными и простыми мыслями. Необходимо какое-то время прожить в общине, чтобы понять, «какой облик принял в ней Христос» (Гал 4,19), и это особенно относится к такой общине, какая у тебя будет...Вот еще несколько заметок к нашей теме. Я очень постепенно подбираюсь к выработке нерелигиозной интерпретации библейских понятий. И тут я скорее вижу задачу, чем возможности решения.В историческом плане: к автономии мира ведет единое магистральное направление развития. В теологии на самодостаточность разума для религиозного познания впервые указывает Герберт Чербери. В морали: Монтень, Бодэн, поставившие на место заповедей житейские нормы. В политике: Макиавелли, отделивший политику от всеобщей морали и обосновавший .учение о государственной мудрости. Позднее, совсем по-другому в смысле содержания, но с той же ориентацией на автономию человеческого общества, Г. Греции выдвигает естественное право в качестве международного, которое сохраняет свою законность, «etsi deus non daretur»—«даже если Бога и не было бы». И, наконец, философский итог: с одной стороны, деизм Декарта—мир как механизм, функционирующий без вмешательства Бога, самостоятельно; с другой—пантеизм Спинозы: Бог есть природа. Кант в принципе деист, Фихте и Гегель—пантеисты. Везде цель мышления сводится к автономии человека и мира.(В естествознании все начинается, очевидно, с Николая Кузанского и Джордано Бруно, с их «еретического» учения о бесконечности мира. Античный космос конечен, как и средневековый тварный мир. Бесконечный мир—как бы его ни мыслили—покоится в себе самом, «etsi deus поп daretur». Современная физика, однако, подвергает сомнению бесконечность мира, не впадая при этом в прежние представления о конечности.)Бог как моральная, политическая, естественнонаучная рабочая гипотеза упразднен, преодолен; точно так же как и в смысле философской и религиозной гипотезы (Фейербах!). Интеллектуальная честность требует отказа от этой рабочей гипотезы или исключения ее в максимально широких пределах. Набожного ученого-естественника, медика и т. п. нужно отнести к двуполым существам.

«Но где же Бог еще сохраняет свои домены?»—вопрошают пугливые натуры и, не находя ответа, проклинают все развитие, поставившее их в такую ситуацию. Я уже писал тебе о разных запасных выходах из помещения, ставшего слишком тесным. Стоит добавить еще сальто-мортале назад, в Средневековье. Но принцип Средневековья—гетерономия в форме клерикализма. А потому возврат к этому может быть только актом отчаяния, который возможен лишь за счет интеллектуальной честности. Это та самая мечта, о которой поется в песенке: «О, знать бы мне возвратный путь, далекий путь в край детства». Пути этого нет—во всяком случае, через своевольное отречение от внутренней честности; он возможен только в смысле Мф 18,3, т.е. через покаяние, что значит—через предельную честность.И мы не можем быть честными, не сознавая, что мы должны жить в мире, «etsi deus non dare-tur». А как раз это мы познаем—перед Богом! Сам Бог принуждает нас к такому выводу. Так наше совершеннолетие ведет нас к подлинному познанию нашей ситуации перед Богом. Бог дает нам понять, что мы должны жить, справляясь с жизнью без Бога. Бог, который с нами, есть Бог, который хочет, чтобы мы жили без рабочей гипотезы о Боге, есть Бог, перед которым мы постоянно пребываем. Перед Богом и с Богом мы живем без Бога. Бог дозволяет вытеснить себя из мира на крест. Бог бессилен и слаб в мире, но именно в этом и только через это Он с нами и помогает нам. Из Мф 8, 17 совершенно явно следует, что Христос помогает не благодаря своему всесилию, но благодаря своей слабости, своим страданиям!В этом кроется коренное отличие от всех религий. Религиозность указывает человеку в его бедах на могущество Бога в мире. Бог—deus ex machina. Библия же указывает человеку на бессилие, на страдание Бога; помочь может лишь страждущий Бог. В этой связи можно сказать, что описанное развитие к совершеннолетию мира, которое помогло разделаться с ложным представлением о Боге, расчищает для взора библейского Бога, своим бессилием завоевывающего власть и пространство в мире. Здесь, пожалуй, нужно пускать в ход «мирскую интерпретацию».

Кто я?

Кто я? Мне часто говорят, что я выхожу из своей камеры—

покоен, радостен, тверд,—

как из замка выходит властитель.

Кто я? Мне часто говорят, что я беседую со стерегущими меня свободно, дружески, ясно, будто мой долг—повелевать.

Кто я? Мне также говорят, что несчастливые дни я встречаю равнодушно и с гордой усмешкой, как тот, кто к победам привык.

В самом ли деле таков я, как обо мне толкуют другие?

Или же я лишь то, что сам о себе я знаю?

Беспокойный, снедаем тоской, хворый, будто птица в неволе, жадно хватая воздух, словно сдавлено горло, тоскуя по краскам, цветам, посвисту птиц, сгорая от жажды по доброму слову, по близости человеческой, содрогаясь от гнева перед произволом, ничтожной обидой, лишаясь покоя в ожиданье великих свершений, в бессилье тревожась о друзьях в беспредельный дали, опустошенный, без сил для молитвы, для мысли, для дела, в изнуренье готовый со всем распрощаться?

Кто я? Тот или этот?

Что же, сегодня я этот, а завтра я тот?

Или то и другое я кряду? Пред людьми—лицемер, пред собою самим—малодушный нытик, достойный

презренья? Или остаток во мне подобен разбитому войску, в беспорядке бегущему от уже добытой победы?

Кто я? Не насмешка ли это, в одиночестве мучиться, себя вопрошая? Кто бы я ни был, Ты знаешь меня, ведь Твой я, о Боже!

Гости

Сейчас 234 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Библейские цитаты

Top
We use cookies to improve our website. By continuing to use this website, you are giving consent to cookies being used. More details…